Оливия Киттеридж - Страут Элизабет. Страница 3
– О, я замечательно провела выходные, – ответила Дениз, ее маленькие глазки глядели на него сквозь очки с такой детской радостью, что его сердце готово было разорваться надвое. – Мы поехали к родителям Генри и ночью копали картошку. Генри включил фары машины, так что мы могли копать. Находили картофелины в холодной земле – все равно как на Пасху яйца запрятанные искать!
Генри бросил распаковывать доставленный пенициллин и подошел ближе поговорить с Дениз. Покупателей еще не было, под витринным окном шипел радиатор. Генри сказал:
– Это чудесно, Дениз, правда?
Она кивнула и взялась рукой за верх полки с витаминами. На лице ее вдруг мелькнул страх.
– Я замерзла, – сказала она, – пошла посидеть в машине и стала смотреть, как Генри копает картошку. И подумала: это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
А Генри задал себе вопрос: что же могло случиться в ее такой еще недолгой жизни, что мешает ей поверить в счастье? Может быть, болезнь ее матери? И произнес:
– Так наслаждайтесь этим, Дениз. У вас впереди еще много лет счастья.
А может быть, предположил он, возвращаясь к ящикам с лекарствами, дело отчасти в том, что она католичка, – это заставляет людей чувствовать свою вину за все, что происходит.
Последовавший за этим год… Не был ли он самым счастливым годом в его жизни? Ему часто думалось именно так, хотя он понимал, что глупо заявлять такое про какой бы то ни было год собственного существования. Но в его воспоминаниях именно этот год нес в себе сладость времени, не наводящего тебя ни на мысли о начале, ни на мысли о конце, и, когда Генри ехал в аптеку во мгле раннего зимнего утра, а потом – в чуть брезжущем свете весенней зари и в раскрывающемся перед ним полнозвучном цветении лета, тихая радость от простых мелочей его работы, казалось, переполняет его до краев. Когда Генри Тибодо въезжал на усыпанный гравием двор позади аптеки, Генри Киттеридж выходил, чтобы придержать для Дениз дверь, и кричал ему: «Привет, Генри!» – а Генри Тибодо высовывал голову в окно машины и с широкой улыбкой кричал в ответ: «Привет, Генри!»; лицо его при этом светилось веселой искренностью. Иногда приветствие ограничивалось одним возгласом: «Генри!» И другой Генри отвечал ему так же: «Генри!» Оба получали от этого огромное удовольствие, а Дениз, словно перекидываемый двумя мужчинами футбольный мяч, поспешно влетала в аптеку.
Когда она снимала варежки, ее руки выглядели худыми и маленькими, как у ребенка, однако, когда она касалась пальцами клавиш кассового аппарата или вкладывала что-то в белый аптечный пакет, они обретали движения и форму, свойственные изящной взрослой женщине. Такие руки, думалось Генри, могут любовно касаться мужа, они со временем станут пеленать ребенка, гладить горячий от жара лоб, подкладывать под подушку подарок от феи «на зубок».
Наблюдая за Дениз, подталкивающей очки повыше на носу, чтобы удобнее было просматривать список имеющихся товаров, Генри думал, что эта маленькая женщина – суть и опора Америки, потому что как раз в то время начались все эти дела с хиппи, да к тому же Генри читал в «Ньюсуик» про марихуану и про свободную любовь, что вызывало у него чувство беспокойства, которое рассеивалось при одном взгляде на Дениз. «Мы катимся ко всем чертям, как древние римляне, – торжествующе утверждала Оливия. – Америка – огромный круг сыра, подгнивший изнутри». Однако Генри не утрачивал веры, что воздержанность восторжествует, тем более что в своей аптеке он каждый день работал рядом с молодой женщиной, чьей главной мечтой было создать вместе с мужем большую семью. «Меня не интересует феминистское движение за равноправие женщин, – говорила она Генри. – Я хочу, чтобы у нас был дом, я хочу стелить постели». И все же, если бы у него была дочь (он просто обожал бы дочь!), он предостерег бы ее от такого выбора. Он сказал бы ей: это замечательно – стели постели, но найди возможность и головой работать. Однако Дениз не была ему дочерью, так что ей он сказал, что создание домашнего очага – благородное дело, смутно сознавая при этом ту степень свободы, которую дает привязанность, не рожденная кровными узами.
Генри нравилось простодушие Дениз, нравилась чистота ее мечтаний, но это ни в коем случае не означало, что он был в нее влюблен. На самом деле природная сдержанность Дениз заставляла его желать Оливию с какой-то новой страстью, мощной волной поднимавшейся в нем. Манера Оливии резко высказывать свое мнение, ее полные груди, бурные вспышки ее гнева и неожиданный грудной смех открывали ему новые горизонты рвущего сердце эротизма, и порой, когда он в темноте ночи приподнимался и опускался в супружеской постели, на ум ему приходила вовсе не Дениз, но, странным образом, ее муж, молодой и сильный, неистовость юноши, дающего волю необузданной плотскости обладания… И тогда Генри Киттериджа охватывало безумное возбуждение, словно, любя свою жену, он сливался воедино со всеми мужчинами мира в любви к миру женщин, каждая из которых хранит глубоко в себе неразгаданную вековую тайну земли.
«О боже мой!» – произносила Оливия, когда он оставлял ее в покое.
В колледже Генри Тибодо играл в футбол, точно так же как и Генри Киттеридж.
– Правда ведь, здорово было? – как-то раз спросил его молодой Генри. Он рано приехал за Дениз и зашел в аптеку. – Слышать, как люди кричат тебе с трибун? Видеть, что мяч летит прямо к тебе, и понимать, что вот сейчас ты его схватишь? Ох и любил же я все это! – Он широко улыбнулся, его ясное лицо словно отражало свет дня. – Ох и любил!
– Боюсь, мне до вас было ой как далеко, – ответил ему Генри Киттеридж.
Он хорошо бегал, прекрасно умел увертываться с мячом, уклоняться от удара, но ему недоставало агрессивности, чтобы быть по-настоящему хорошим игроком. Ему теперь неловко вспоминать, что перед каждой игрой он испытывал чувство страха. Он даже обрадовался, когда его оценки резко пошли вниз и пришлось оставить футбол.
– Да я не такой уж хороший игрок был, – утешил его Генри Тибодо, потирая голову большой ладонью. – Просто мне это нравилось.
– Он хорошо играл, – сказала Дениз, надевая пальто. – Капитаны болельщиков даже ободрялку специальную для него придумали. – Застенчиво, но с гордостью она произнесла: – «О-го-го, Тибодо, о-го-го!»
Направляясь к двери, Генри Тибодо обернулся.
– Послушайте, – сказал он. – Мы собираемся пригласить вас с Оливией к нам на обед.
– Ну, знаете… Не надо вам беспокоиться.
Дениз тогда написала Оливии записку, благодаря за ужин, мелким аккуратным почерком. Оливия просмотрела записку, подтолкнула ее по столу поближе к Генри.
– Почерк такой же осторожный, как она сама, – заметила она. – Она самая непривлекательная девочка из всех, кого я в жизни видела. Такая бесцветная – зачем же она носит серое и беж?
– Не знаю.
Генри не стал возражать, будто и сам задавался этим вопросом. Но он этим вопросом не задавался.
– Простушка, – заявила Оливия.
Однако Дениз вовсе не была простушкой. Она прекрасно считала, и она запоминала все, что говорил ей Генри о фармацевтических препаратах, которые продавались в его аптеке. В университете она специализировалась по зоологии и была вполне осведомлена о молекулярных структурах. Иногда, во время перерыва, она оставалась сидеть на ящике в задней комнате с мерковским учебником [1] на коленях. Ее детское личико, серьезность которому придавали большие очки, внимательно вглядывалось в страницу, острые коленки были высоко подняты, плечи наклонены вперед.
«Прелесть!» – мелькало у Генри в голове, когда он, проходя мимо, заглядывал в открытую дверь. Он мог тогда спросить: «У вас все в порядке, Дениз?» И она отвечала: «О да, у меня все просто замечательно». Генри улыбался. Его улыбка не исчезала и тогда, когда он устанавливал в шкафу флаконы, печатал ярлыки, выписывал сигнатурки. Характер Дениз сочетался с его характером так же легко, как аспирин сочетается с энзимом СОХ-2: Генри проживал каждый свой день без боли. Мирное шипение радиатора, звон колокольчика, когда кто-то входит в дверь аптеки, поскрипывание деревянных половиц, позвякивание кассового аппарата. В те дни ему порой приходило в голову, что его аптека подобна здоровой автономной нервной системе в спокойном рабочем состоянии.