О чем молчит соловей. Филологические новеллы о русской культуре от Петра Великого до кобылы Буденног - Виницкий Илья Юрьевич. Страница 6
Между тем «пиквикский случай» представляется мне особым, если не уникальным: он остраняет религиозный или национально-патриотический материальный культ простреленной (обожженной и окровавленной) книги, обеспечивая «севастопольскому экземпляру» столь долгую и яркую историю бытования. Частная смеховая культура, «английский юмор», гуманная словесность XIX века, объединяющая читателей в международное литературное братство, в легенде о трофейном томе диккенсовского романа противостоят ужасу войны, идеологическому фанатизму и разобщению людей [38]. В то же время эта легенда символически подчеркивает исторический трагизм этого противостояния: безымянный читатель веселой книжки гибнет, размывая типографскую краску фолианта собственной кровью. Сам же фолиант находит себе место на полке в далекой библиотеке — надгробный памятник смеющемуся солдату в печальном мемориале книжных реликвий.
Всё так, но, как мы видели, за этой красивой романтической легендой стоит весьма неприглядная реальная история. Символическая реликвия оказывается украденным из библиотеки поверженного города трофеем, которому сразу по счастливом для союзников окончании войны создается соответствующий провенанс, совмещающий некоторое сочувствие к падшему противнику с национальной гордостью победителей, мистификаторским лукавством джентльмена удачи и антикварным восторгом хранителя вывезенных в «истинную метрополию» культурных ценностей, выставляемых на обозрение досужего обывателя. Скучно жить на этом свете господам.
Колледж
Но «Away with melancholy, as the little boy said when his school-missis died. Welcome to the College, gen’l’m’n» («„Долой миланколию!“, как сказал малыш, когда померла его училка. Добро пожаловать в колледж, джентльмены!») [39]
«Welcome to the College!» — повторю я с русским, а не кокнийским акцентом в финале этого филологического эссе, навеянного библиотерапевтической темой оксфордской выставки, посвященной «Анатомии меланхолии» Бертона. Видите, какой бульон, какая каша-малаша с Малаховым курганом получилась у меня в результате этого спонтанно-энтузиастического расследования? Здесь вам и книги, и кровь, и уныние, и гражданские и мировые войны XIX и XX веков, и Оксфорд с серпом и молотом, и сожженная, подобно несчастной Александрийской, севастопольская Морская библиотека с итальянскими сфинксами, и китайские фигурки, и индийское оружие, и Диккенс с английскими мародерами, и артиллерист Толстой с «Домби и сыном», и калифорнийский золотодобытчик, плачущий над судьбой маленькой Нелли, и убитый индейцами сиу валлийский выпускник колледжа Иисуса, возможно зачавший американскую писательницу и лауреата Пулитцеровской премии, и вождь большевиков на закате своей жизни, и героический старшина Куропятников…
И к чему все это кричащее живое многообразие, любезные члены нашего профессионального клуба? А к тому, что оно, как мне кажется, выражает в своем калейдоскопическом самодвижении современную притчу об эмоциональном назначении (стимуле, как сказал бы Б. М. Эйхенбаум) нашей работы. Есть, наверное, иная, и если и не высшая, то наша до мозга костей форма отрефлектированного Бертоном библиографического лечения от меланхолии — стремление в наш печальный век разлетевшихся во все стороны губительных трихинов, лопающихся от столкновения с идеологическими молотками хрустальных сердец и «сзумившегося» до окошка компьютера мироздания углубиться, уйти с головой в странные — потрепанные, обожженные, простреленные, окрашенные кровью, клюквенным соком или просто писательским и читательским потом — книжки, преломившие во всем своем веселом великолепии и несводимой к общему знаменателю сложности курьезные и поучительные истории человеческого бытия, — истории, освещающие наше (и, хочется надеяться, ваше) одинокое существование. Но только не называйте это башней из слоновой кости и эскапизмом. В башне сидят напыщенные снобы (эскаписты — большей частью унылые слизни, не вылезающие из своих щелей и с тупым видом лузгающие, как семечки, чужие сны-сериалы). Мы же — не побоюсь этого хорошего слова — прекраснодушные интеллектуальные туристы и путешественники, движущиеся, подобно членам Пиквикского клуба, «в состоянии неутомимой усидчивости» и с легкостью необыкновенной к новым далям и смыслам и расширяющие во имя (пускай и воображаемого) научного прогресса «круг своих наблюдений», занося «свои умозрительные и практические исследования в обширнейшую область человеческого ведения» [40]. Надо только идти по следу — и чем дальше в лес, тем больше… слов.
«Веселая у нас наука!» [«Die fröhliche Wissenschaft!»], как заметил один сумасшедший филолог, наглотавшись хлорала и веронала от бессонницы быстро-(и глупо-)текущей жизни.
[1] Впервые: Звезда. 2022. № 3.
[2] Теперь там вроде бы будет гостиница.
[3] О ее составе см.: https://visit.bodleian.ox.ac.uk/event/melancholy-new-anatomy#/
[4] Эта старинная история, восходящая, как полагают историки безумия, к случаю «стеклянной мании» французского короля Карла VI, была использована Сервантесом в одной из его новелл и приведена в «Анатомии меланхолии» Бертона, многочисленных медицинских и философских трактатах (например, у Декарта, Мальбранша и Гоббса) и популярных сборниках анекдотов о сумасшедших (см.: Gill Speak. An odd kind of melancholy: reflections on the glass delusion in Europe (1440–1680) // History of Psychiatry. Vol. 1(2). 1990. P. 191–206; Юханнисон К. История меланхолии. О страхе, скуке и чувствительности в прежние времена и теперь. Пер. И. Матыциной. М., 2019). В конце XIX века она привлекла к себе внимание Льва Толстого («[а]некдот о том сумасшедшем, который вообразил себе, что он стеклянный, и, когда его уронили, сказал: дзинь! и тотчас же умер» [«О жизни»]). Этот анекдот Толстой любил рассказывать своим детям («А мы смеялись», — вспоминал сын писателя [Толстой С. Л. Мой отец в семидесятых годах // Красная новь. 1928. № 9. С. 193]). В свою очередь, толстовский анекдот поразил романтическое воображение Марины Цветаевой, истолковавшей его в своем духе в статье о двух «Лесных царях»: «Как тот безумец, мнивший себя стеклянным и на разубедительный толчок здравого смысла ответивший разрывом сердца и звуком: дзинь… (Подобие, далеко заводящее)» (Цветаева М. Сочинения. Проза. М., 1980. С. 463). Ср. позднейшее признание Цветаевой: «Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги». Сам Толстой мог вычитать этот анекдот у Декарта или в медицинских сочинениях своего времени — например, в «Опыте исследования душевных болезней в психологическом отношении» Владимира Классовского (1855).
[5] Классовский В. Опыт исследования душевных болезней в психологическом отношении. СПб., 1855. С. 44.
[6] Болотов А. О умственной ипохондрии (Замечание, взятое из Экономической энциклопедии) // Экономический магазин. Ч. 27. 1786. С. 43. Этим старинным анекдотом на популярную в гуморальной теории меланхолического безумия тему урины вдохновился Джонатан Свифт в описании одного из подвигов Гулливера.
[7] Уже потом я узнал, что русские посетители выставки заметили ошибки кураторов и последние ответили на замечание благодарностью и разъяснением (надо сказать, несколько странным, хотя и искренним): «Некоторые их этих деталей — включение „Ленинграда“ и указание имени переводчика — теперь не являются точными [are now inaccurate]. Каталогу, откуда была взята эта информация, уже около 60 лет, и тогда город все еще назывался Ленинградом, а не Санкт-Петербургом. И написание имени автора, избранное библиографом, отвечало тогдашней традиции» (источник цитаты в наше время является нецензурным). Такая практика действительно существовала в первой половине XX века. Так, в кембриджском каталоге английской литературы 1940 года встречаются указания на «Sovremennik (Leningrad). Jan.–Oct., 1865», «Jacobi M. H. Die Galvanoplastik. Leningrad, 1840», «Boeikov (sic!), Novosti Literatur (sic!). Leningrad, Nov. 1824» и т. д.