Любитель полыни - Танидзаки Дзюнъитиро. Страница 19
Канамэ представил, как вместе с хрупкой О-Хиса, бредущей по дороге, словно О-Тани из пьесы «Игагоэ»,[51] он будет распевать буддийские песнопения и звенеть колокольчиком… — и позавидовал развлечениям старика. Многие осакские эстеты каждый год в сопровождении любимой гейши обходят достопримечательности на Авадзи, и старик решил, что отныне и он будет каждый год паломничать, несмотря на возражения оберегавшейся от солнца О-Хиса.
— Что вы сказали? Где это Хатикэнъя? — спросил старик, когда О-Хиса положила на циновку плектр из рога буйвола. Несмотря на май месяц, старик был в тёмно-синей накидке на лёгкой подкладке поверх халата. Трогая поставленные на маленький огонь оловянные бутылки и расставив пред собой уже знакомые лаковые чашки, он терпеливо ждал, пока нагреется сакэ.
— Да, Канамэ-сан, вы уроженец Токио и не знаете, что такое Хатикэнъя. — С этими словами он взял с печки бутылочку для сакэ. — В старину корабли ходили по Ёдогава от моста Тэммабаси в Осака. Хатикэнъя — одна из остановок на этом пути.
— A-а, вот в чём дело! Поэтому и «проведу ночь в Хатикэнъя» и «проснусь на Амидзима».
— Длинные осакские песни наводят сон, я их не слишком люблю. А не очень длинные мне нравятся.
— О-Хиса, не споёте ли ещё что-нибудь в таком же роде?
— Но она поёт совершенно неправильно, — вмешался старик. — Молодые женщины поют эти песни слишком изящно, так неправильно. Я всегда говорю, что и на сямисэн надо играть не слишком деликатно. Они не понимают настроения, исполняют осакские песни в стиле баллад нагаута.
— Если я плохо пою, пойте сами…
— Ладно-ладно. Спой ещё что-нибудь.
О-Хиса насупилась, как избалованный ребёнок, пробормотала: «Не так, как надо…», но взялась за сямисэн.
Ухаживать за придирчивым стариком было нелегко. Он сильно любил её и старался довести до совершенства и в танцах, и в пении, и в приготовлении пищи, и в уходе за своей внешностью, чтобы, когда он умрёт, она смогла выйти замуж за достойного человека. Но было ли такое старомодное воспитание необходимо для молодой женщины? Разве она всю жизнь будет смотреть кукольный театр и готовить блюда из папоротника? Время от времени ей захочется пойти в кино и съесть европейский бифштекс. Канамэ восхищался её терпением, свойственным киотоским женщинам, но недоумевал относительно её истинных намерений. Когда-то старик, забывая всё на свете, обучал её свободному стилю составления букетов, сейчас его коньком стали осакские песни, и один раз в неделю они ездили к слепому мэтру, бывшему придворному музыканту, брать уроки. И в Киото были превосходные учителя, но старик похвалялся, что они обучаются настоящему осакскому стилю, а при исполнении песен в этом стиле сямисэн можно было не держать на коленях. Может быть, его выбор педагога объяснялся тем, что ему очень нравилась ширма Хиконэ.[52] Старик понимал, что О-Хиса, начав учиться поздно, не сможет достигнуть подлинного мастерства, но он хотел наслаждаться её красотой, когда она играла на сямисэн. Он не столько слушал, как она играет, сколько получал удовольствие, глядя на неё.
— Ну, без лишних разговоров, ещё одну.
— Какую же?
— Какую хотите. Лучше какую-нибудь, какую я знаю.
— Тогда, может быть, «Снег»?[53] — С этими словами старик предложил Канамэ чашку с сакэ. — Канамэ-сан, конечно, слышал «Снег».
— Да, всё, что я знаю, — это «Снег» и «Чёрные волосы».[54]
Слушая песню, Канамэ вспомнил случай из своего детства. Они жили на Курамаэ, там все дома были построены одинаково и не отличались от лавок в окрестностях Нисидзин современного Киото. На улицу выходила лишь решётка узкого фасада, а дом тянулся в глубину гораздо дальше, чем можно было предположить снаружи. За лавкой следовали различные помещения, за ними — внутренний дворик, через который ходили по коридору, а в самом конце постройки были комнаты, в которых жила семья. Дома с точно такой же планировкой стояли справа и слева от их жилища, и со второго этажа через деревянную ограду можно было видеть соседний дворик и веранду жилой комнаты. В то время в нижней части Токио было тихо. Воспоминания Канамэ были смутными, и он не помнил, чтобы когда-нибудь слышал разговоры в соседнем доме. По ту сторону деревянной ограды, казалось, никто не жил, ничьи голоса не нарушали мёртвую тишину, дом производил впечатление заброшенной самурайской усадьбы где-нибудь в глухой провинции. Только иногда оттуда еле слышно доносилось пение в сопровождении кото.[55] Это пела девочка по имени Фу-тян. Канамэ знал, что она красавица, но никогда её не видел и какого-либо желания увидеть её не испытывал. Однажды он случайно посмотрел в ту сторону со своего второго этажа — вероятно, стояли летние сумерки, на веранду была вынесена подушка, и на ней, опираясь спиной на открытый ставень, сидела девушка. Она смотрела в небо, в котором стояли столбы комаров. На мгновение она повернула своё белое лицо в его сторону. Её красота поразила мальчика, но, как будто увидев что-то страшное, он сразу отошёл от ограды. У него не осталось определённого воспоминания о её внешности, но приятное ощущение, похожее на восхищение, слишком слабое, чтобы назвать его первой любовью, преследовало ребёнка в его мечтах. Возможно, это был первый росток его преклонения перед женщиной. Канамэ и сейчас не мог сказать, сколько ей было тогда лет. Для мальчика семи-восьми лет девочка пятнадцати-шестнадцати или женщина лет двадцати кажутся одинаково взрослыми. Соседка выглядела изящной женщиной средних лет. Или это была старшая сестра девочки? Кажется, перед ней стоял поднос с курительными принадлежностями, а в руке она держала длинную трубку. В то время женщины ещё пользовались некоторой свободой поведения конца эпохи Эдо, и мать самого Канамэ в жаркие дни засучивала рукава своего кимоно. Возможно, соседка курила, но это ещё не значило, что она была взрослой женщиной.
Лет через пять семья Канамэ переселилась в район Нихонбаси, и он эту девушку больше никогда не видел, но всегда напрягал слух, заслышав звуки кото и поющий голос. Мать сказала, что песня, которую часто пела соседка, называется «Снег». Эту песню обычно исполняли под аккомпанемент кото, но иногда и под сямисэн. Мать сказала ему, что в Токио её называли «киотоской песней».
Долгое время после этого Канамэ не слышал эту песню и не вспоминал о ней, пока через десять с лишним лет не приехал в Киото осматривать достопримечательности. Тогда он смотрел в квартале Гион[56] в чайном домике танцы молоденьких девушек и после долгого перерыва с невыразимо приятным чувством вновь услышал эту песню. Танцы шли под пение старой гейши, которой было за пятьдесят. Глубокий низкий голос, глухие звуки сямисэн, унылое, спокойное звучание — именно этого добивался старик от О-Хиса. Действительно, по сравнению с манерой старой певицы исполнение О-Хиса было слишком изящным, в нём не было многозначительной глубины, но она вызывала у Канамэ воспоминания о прошлом, о тех днях, когда Фу-тян пела «Снег» красивым молодым голосом, звучащим как колокольчик. К тому же сямисэн, на котором играла О-Хиса, в осакской традиции настраивался выше, чем унылый киотоский инструмент, и звучание его до некоторой степени напоминал звучание кото.
Сямисэн, на котором играла О-Хиса, был особой конструкции: шейка его складывалась в девять раз и убиралась в корпус. Когда старик вместе с О-Хиса отправлялся в горы, он обязательно брал его с собой и не только в номере гостиницы (это было бы ещё ничего), но и на улице перед чайным домиком или под цветущими вишнями, везде, где ему приходила охота, заставлял О-Хиса играть, хотя она этого не любила. В прошлом году тринадцатого сентября, в ночь любования луной, они катались на лодке по реке Удзи, и она играла всё время. Кончилось тем, что старик замёрз и потом сильно заболел.
— А если вы теперь сами споёте? — сказала О-Хиса и положила сямисэн перед стариком.
— Канамэ-сан, вы хорошо понимаете слова «Снега»? — спросил старик.
Он взял инструмент с безразличным видом и начал настраивать его более низко, но он не мог скрыть своего удовольствия от её просьбы. Ещё живя в Токио, он обучался играть на сямисэн в традиции школы иттюбуси[57] и, хотя начал тренироваться в исполнении дзиута лишь в последние годы, довольно хорошо аккомпанировал себе на этом инструменте, и его пение нравилось непрофессионалам. Он и сам немало этим гордился и, подражая настоящим учителям, критиковал О-Хиса, что вовсе не улучшало её исполнения.