Спасти «Скифа» (СИ) - Кокотюха Андрей Анатольевич. Страница 16

– Пускай сядут в кузове. Вместе с вашими солдатами, там место найдется?

– Так точно, герр майор!

Волков обернулся к уже стоящему рядом Гайдуку.

– Вам ясна задача?

– Так точно, господин майор!

– Дождитесь нас, не хватало еще потеряться. Знаю я ваше умение теряться в городах, господин лейтенант!

– Все будет исполнено, господин майор! – рявкнув по-немецки, Гайдук вдруг испугался, как бы не переусердствовать, но унтершарфюрер, кивнув неожиданным пассажирам на покрытый грязным брезентом кузов, сразу же потерял к этому мелкому дорожному приключению всякий интерес.

«Отлично», – подумал Сотник, забираясь вслед за Гайдуком в кабину грузовика.

Если кто-нибудь заговорит с ними, лейтенант может вступить в разговор и поддержать его, ну а ему, Сотнику, останется только изображать молчаливого армейского унтера.

Вряд ли людей в кузове станут проверять на посту при въезде в город, там их высадят, и дальше поведет Павел: они договорились ждать «хорьх» на центральной площади. Это место даже никогда не бывавший в Харькове Чубаров вполне сможет отыскать, если будет следовать за автомобилями, движущимися в сторону центра.

В конце концов и Волков сможет без особых сложностей выяснить дорогу…

Если, конечно, «хорьх» успешно пройдет пропускной пункт.

Без всяких «если», мысленно приказал себе Сотник. Они успешно пройдут контроль…

Михаил не ошибся: майор фон Шромм и его водитель не долго задержались на контрольно-пропускном пункте. К пропуску у жандармов претензий не было, машину даже не осмотрели, правда, документы изучали внимательно, старательно, по очереди: их передавали друг другу из рук в руки два жандарма и шуцман, и уже когда пропустили, Волков вздохнул облегченно – все, первый этап пройден.

Пускай даже этот первый этап очень похож на успешное вхождение в клетку к тигру…

5

Было время, когда Кнут Брюгген ощутил непреодолимое желание заниматься живописью, даже пытался писать, но не слишком преуспел.

Молодой человек, выросший в борьбе с окружающим его злобным миром, не только отточил природную интуицию, но и научился, пожалуй, более важному: не врать самому себе, чтобы не таким болезненным оказывалось прозрение. Потому Брюгген убедился: талантом художника природа его не наделила, и пытаться выдать свою детскую мазню за оригинальное произведение искусства – выставлять себя на посмешище, демонстрируя не столько бездарную работу, сколько море амбиций и полное отсутствие самоуважения.

Но, поставив крест на собственной карьере художника, Кнут не перестал любить живопись. Напротив, она привлекала его с удвоенной силой, и у себя в регенсбургском поместье он собрал небольшую коллекцию картин. Правда, подавляющее большинство работ имело одну особенность: их специально для Брюггена писали заключенные концлагерей. Кнут имел достаточно связей, чтобы это устроить: художников среди отправленных на перевоспитание трудом врагов рейха отыскивали по его личной просьбе, и он с удовольствием слушал, как бедняги старались сидеть за специально выделенными им мольбертами подольше, чтобы оттянуть момент возвращения к тяжелой работе – или момент, когда придет время отправляться в печь. К слову, однажды был случай, когда заключенный соврал: рисовать он, как скоро выяснилось, не умел, и его наказали за ложь немедленно. Если бы не соврал, кто знает, может, пожил бы еще какое-то время…

Свои картины и все, что с ними связано, Брюгген невольно вспомнил, глядя на цветущее лицо гауптштурмфюрера Гюнтера Хойке.

Однажды Брюгген распорядился привезти очередного лагерного художника с себе. Принял его не в доме – слишком большая честь для этого еврея. Разговор происходил во флигеле, где обычно жила прислуга. Кнут спросил, готов ли бедняга написать его портрет. Разумеется, тот был готов, но требовалось одно условие: штурмбаннфюрер позировать лично не может, фотографию свою тоже не пожертвует для такого случая, а жить здесь, в поместье, пока идет работа, заключенному позволить нельзя. Потому художник должен писать, целиком полагаясь на свою память. Ну а сам «натурщик» на портрете должен выглядеть полностью счастливым человеком. Кнуту тогда запомнился ответ заключенного. Тот говорил, втянув голову в плечи, ожидая получить за свою непозволительную дерзость пулю в голову тут же, на месте, боясь собственной смелости настолько, что не осмеливался смотреть Брюггену в глаза – и все-таки пояснил: он не сможет этого сделать. Вернее, он готов писать портрет господина штурмбаннфюрера по памяти, у него прекрасная память, он ведь художник, и портреты – его конек. Но он не сможет изобразить штурмбаннфюрера счастливым человеком.

Он никогда не видел счастливыми немцев, одетых в коричневое и черное. Даже если они улыбаются или заливаются смехом, это не улыбка счастливого человека, а смех больше похож на истерический. Брюгген не перебивал, заключенный понемногу смелел и продолжал: то, что вызывает у офицеров гестапо смех, у окружающих вызывает страх. А то, что пугает остальных людей, не может дать тому, кто служит в гестапо, ощущения полного, настоящего счастья. Если изображать гестаповца счастливым, проговорил под конец своей тирады заключенный, это будет означать ложь. Тогда как художник врать не может – или он перестает быть художником.

Брюгген ничего не ответил. Велел отправить заключенного обратно в лагерь, перед этим дав ему как следует поесть. С тех пор Кнут оставил попытку найти того, кто изобразит его в полный рост… Ну а судьба дерзкого еврея его больше не интересовала. Но сегодня, когда начальник харьковского гестапо вошел в выделенный Брюггену для работы отдельный кабинет, Кнут увидел его и убедился: тот художник ошибался. Офицер гестапо может излучать полное, абсолютное счастье, искриться им, выглядеть человеком, жизнь которого удалась, а карьера – сложилась, и больше ее ничто не затмит.

Причину Брюгген понял, когда выслушал сжатый, лаконичный и торжественный рапорт Хойке. Согласно полученным вчера ночью указаниям, гестапо старательно фиксировало данные каждого офицера, который въезжал в Харьков, независимо от того, какой он предъявлял пропуск. Благодаря оперативно отлаженной с учетом особо важных обстоятельств дела системе эти данные тут же передавались в центральный аппарат по полевому телефону, дальше эти данные перенаправлялись по месту службы офицеров, быстро сверялись и в виде рапортов ложились на стол лично Хойке.

До обеда ничего, за что можно было бы зацепиться, не возникало. Но в пятнадцать часов восемнадцать минут мимо пятого поста проследовал «хорьх», в котором находились майор Дитер фон Шромм и ефрейтор, его водитель. Согласно приказу, после проверки документов их пропустили, даже не осмотрев салон и багажник автомобиля. Правда, эту машину и так бы не осматривали: у фон Шромма имелся специальный попуск, дававший право на проезд всюду без досмотра.

Из штаба четвертой танковой армии, где, согласно документам, служил этот офицер, сообщение пришло быстрее обычного. Майор Дитрих фон Шромм два дня назад, а именно – пятого июля, пропал без вести, выехав по поручению командования. Подозревают, что штабной автомобиль марки «хорьх» попал под авиабомбу, что случается в прифронтовой зоне довольно часто.

Начальник харьковского гестапо за неполных семнадцать часов с начала операции вычислил диверсантов и, как отметил про себя Брюгген, похоже, совсем забыл, кто натолкнул его на такую идею и чье распоряжение он ревностно и старательно выполнял.

– Отлично, Хойке, – сказал Кнут, решив милостиво подарить гауптштурмфюреру эту маленькую победу. – Запросите еще раз штаб четвертой армии. Нужно получить хотя бы приблизительное описание этого самого пропавшего майора. Уточните также подробнее, куда выехал фон Шромм, попытайтесь выяснить, где именно он пропал.

– Это имеет какое-то значение, господин штурмбаннфюрер?

– Не слишком большое, Хойке, если говорить откровенно, – сейчас Кнут признавался не собеседнику, а себе, а вот о том, что это нужно для того, дабы максимально загрузить местное гестапо работой и держать гончих в тонусе, решил промолчать. – Я почему-то уверен, что именно документами фон Шромма воспользовались русские диверсанты. Меня волнует другое – почему их всего двое?