Жизнь после Бога - Коупленд Дуглас. Страница 28
И вот, после того как я вернулся в Китсилано и сидел, разглядывая свою опостылевшую квартиру, прислушиваясь к доносившемуся с улицы бессвязному шуму транспорта, именно воспоминания о тех пейзажах заставили меня еще дальше отступить в глубь себя и направиться в пустынную глушь.
И пока эта пустынная глушь существует, я знаю, что существует большая часть меня, которую я всегда могу навестить, — охваченные дремотой обширные земли, жаждущие исследователя и способные одарить святостью.
Вот как я очутился ночью в лесу, в каплющей, насквозь промокшей палатке, — это было наитие, внезапное, безумное и, учитывая мой нынешний уровень дискомфорта, плохо спланированное. Но все в порядке.
А теперь вкратце опишу свои сборы: обшарив кладовки в прихожей и на кухне, я стал запихивать в старую синюю спортивную сумку теплые вещи, бейсбольные кепки, коробку крекеров «Риц», походные ботинки, фонарик… Бросив сумку на заднее сиденье своего древнего «вольво» вместе со своей старой бойскаутской палаткой, я просто уехал, отчалив на пароме из бухты Хорсшу, в Западный Ванкувер.
Мой старый автомобиль пробирался через центр, преодолевая виадуки, извилистые, как молекулы белка, сквозь пахнущие рыбой порывы ветра, мимо небоскребов, мимо телебашни Си-Би-Эс, мимо тотемных столбов и осунувшихся после долгого перелета японских туристов, заполонивших тротуары. И дальше — по мосту Лай-онс-Гейт через фьорд Буррард, в холодных струящихся водах которого спали дикие утки и мелькали черно-белые хребты касаток.
Я поспел вовремя — погрузка на паром в бухте Хорсшу как раз подходила к концу, и за девяносто минут, что длится путешествие на остров Ванкувер, пухлые облака в небе успели превратиться в дождевые тучи с самыми серьезными намерениями.
Съехав по лязгающему паромному трапу в Нанаймо, я поехал по трансканадской магистрали на юг, потом в Дункане свернул в сторону Тихого океана, к озеру Ковичан и городку Юбу с его бумажными фабриками. Здесь дорогу окончательно развезло, рытвины были до краев полны белесоватой дождевой водой. Мимо по дороге, как укор совести, проследовала процессия похожих на привидения борцов за охрану окружающей среды в желто-зеленых дождевиках.
Я проехал часа два, не встретив ни одной легковой машины или лесовоза, только иногда из-за какой-нибудь горы было слышно, как лесовозы переключают скорости, и это напоминало вой динозавров. Обочины дороги были, как костями, усыпаны лесовозным мусором: кофейными чашками, баллонами от шприцев для густой смазки, ветошью, стальными кабелями и распылителями для краски. Щебенка с грохотом ударялась о низ моего автомобиля; промелькнула речка — поразительный жидкий изумруд; я забирался все выше и глубже в горы, окутанные туманами.
Я ехал по дорогам, проторенным лесовозами, открыв окна, подставив лицо бодрящему ветру и каплям дождя, то и дело залетавшим внутрь, — по извилистым дорогам, похожим на слаломную трассу, мимо просек, мимо старых могучих деревьев, мимо лесоводческих хозяйств, внимательно следя, чтобы не угодить в рытвину и не налететь на корягу.
Я чувствовал себя как те старики, страдающие болезнью Альцгеймера, которые садятся в машину, чтобы доехать до углового магазина, но по пути забывают, за чем, собственно, едут, и которых только несколько дней спустя находят за рулем в тысяче миль от дома.
Еще через час я увидел придорожный знак, установленный какой-то лесовозной компанией: ХЭДДОН 1000. Эта магическая цифра была тем единственно необходимым мне ключом, по которому я понял, что наконец добрался до места.
Проехав по спускавшейся с холма короткой дороге, я уткнулся в тупик. Тупик упирался в древнюю, дремучую лесную чащу. Если в какой-то момент жизнь представлялась мне бесконечной ездой, то теперь моя машина наконец остановилась.
В голову мне пришла мысль: мысль о том, что человеческий зародыш не знает, в какой точке Земли и в какой момент истории ему суждено родиться. Он просто выскакивает из утробы и становится частью мира. Открывшийся мне пейзаж был тем миром, частью которого я стал, миром, который сделал меня таким, какой я есть.
Продолжая думать об этом, я вышел из машины.
Было уже далеко за полдень, когда я открыл багажник и вытащил свою сумку. Потом взял зеленый мешок для мусора, лежавший рядом с запаской, проделал в нем внизу дырку и натянул поверх костюма, после чего продрал еще два отверстия по бокам и просунул в них руки. Сняв ботинки, в которых обычно ходил на работу, я надел походные башмаки, а на голову — маленькую черную шляпу без полей. Потом, одной рукой прихватив сумку, а другой палатку, углубился в зеленую чащу, ноги мои бесшумно ступали по пушистому мху.
Небо притихло, словно перестало дышать, — ни реактивного воя, ни рокота самолетных турбин. Повсюду вокруг земля источала жизнь: тянулись кверху ростки печеночника и языки папоротника, зелеными монетками поблескивала заячья капустка.
Я видел массивные стволы пихт, рухнувшие много лет назад, — груды биомассы — отвердевшие небеса, закаленные небом, столетия копившие питательные вещества, даруемые свыше, которые теперь вскармливали грибы и ряды молоденьких пихт, протянувшиеся вдоль упавших гигантов. Я попытался сосчитать годовые кольца на одном дереве, но сдался где-то на подходе к средним векам, прежде чем достичь времен Римской империи или рождения Христа.
Подлесок был пышный, сырой. Ворсистые клочья бледно-зеленого мха, который еще называют «стариковская борода», мягко касались моих щек. Я все дальше и дальше углублялся в это живое нутро, в этот мозг, воображая рукотворные звуки, котгрых — я знал — здесь быть не может, с трудом веря в то, что на свете может существовать настоящая тишина.
Побродив по лесу около часа, я разбил палатку под хвойным деревом, похожим на огромного языческого идола, кора его была шершавой и темно-серой, как акулья кожа. Чуть пониже протекал ручей — чистый, свежий. Итак, разбив палатку, я заполз в нее, когда небо стало темнеть, обдумывая свой рассказ, готовясь присоединиться к миру деревьев, к их грузному, стоячему сну.
Такова моя история вплоть до сего момента. Теперь я лежу на животе, вглядываясь в темный мокрый мир, плотнее кутаясь в одеяло, куря сигарету и понимая, что это конец какой-то части моей жизни, но также и начало — начало некоей неведомой тайны, которая очень скоро откроется мне. Я должен лишь просить и молиться.
Я гашу сигарету, закрываю палатку и ложусь на спину, теперь от земли меня отделяет только клеенчатое днище. Я закрываю глаза и готовлюсь уснуть, но чувствую, как что-то острое уткнулось мне в позвоночник.
Выпростав руку наружу, под дождь, и засунув ее под низ палатки, я вытаскиваю какой-то маленький предмет. Убрав руку внутрь, я ощупываю его — это сосновая шишка. Я обнюхиваю ее, холодную и мокрую, и прижимаю к щеке. Потом снова высовываю руку наружу и зарываю шишку в землю, прямо под собой.
Время подобно росту деревьев. Я усну на тысячу лет, а когда проснусь, могучие, опушенные хвоей ветви вознесут меня высоко-высоко в небо.
А теперь утро.
Завернувшись в свое серое одеяло, я выползаю из палатки и смотрю вверх, на верхушки деревьев. Оттуда доносится птичье пенье. Кто это — стрижи? Крапчатые зорянки? Небо прояснилось и поголубело.
Я съел несколько рицевских крекеров и плитку шоколада, и во рту безнадежно пересохло. По-прежнему замотанный в одеяло, в деловом костюме, я спускаюсь по мягкому мху на берег ручья, протекавшего чуть ниже того места, где я поставил палатку. Прозрачная вода струится по усыпанному галькой руслу; черная ольха обосновалась рядом с глубоким затоном, в котором мелькают косяки мелкой рыбешки, переменчивые, как настроение.