Поздним вечером ранней весной - Коваль Юрий Иосифович. Страница 10
– Яиц не несут?
– Яйцо в неделю – разве ж это носкость?
Такого слова я вроде не слыхал. Чудное – сразу в нем и «нос» и «кость».
Сквозь ружейные стволы я глянул в небо. В них вспыхнули и нанизались одно на другое светлые оранжевые кольца, где-то в конце стволов слились в голубой пятачок – кусок неба.
– Я уж тут новую несушку купил, – толковал дядя Зуй. – У Витьки Белова. У него все куры ноские.
Дочистив ружье, я пошел поглядеть на новую несушку.
Три курицы бродили у Зуюшки во дворе. Две-то были знакомые пеструшки, а третья – необыкновенного фиолетового цвета. Но вела она себя нормально, говорила «ко-ко-ко» и клевала намятую вареную картошку.
– Что это за масть у нее?
– Она белая, – сказал дядя Зуй. – Но, видишь ты, белые куры в каждом дворе, так я ее чернилами приметил, чтоб не спутать.
– Гляди, станет она фиолетовые яйца носить.
Тут курица вдруг подошла ко мне и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Пошла! – сказал я и махнул ногой.
Курица отскочила, но потом снова подбежала и – хлоп! – клюнула в сапог.
– Цыпа-цыпа, – сказал дядя Зуй, – ты что, холера, делаешь?
Тут я догадался, в чем дело. Сапоги были все облеплены весенней грязью. С утра я ходил на конюшню, а там кто-то просыпал овес. Потом белил яблони, обкапал сапоги известкой. Каждый сапог превратился теперь в глиняный пирог с овсом и с известкой.
Фиолетовой несушке так понравились мои сапоги, что, когда я пошел домой, она двинула следом.
На крыльце я снял сапоги и отдал ей на растерзание. Из окошка я видел, что она обклевала весь овес и всю известку. Известка ей нужна, чтоб скорлупа у яиц была прочнее.
Обклевав сапоги, курица опрокинула банку с червями, накопанными для налимов, и принялась за них.
Тут я не выдержал, выскочил на крыльцо и схватил полено.
Взмахнув чернильными крыльями, она перелетела со страху весь двор и уселась на березе.
На другой день, возвращаясь с охоты, я увидел на дороге фиолетовую птицу. Издалека она узнала меня и подбежала, чтоб клюнуть в сапог.
Пока была на дорогах грязь, курица встречала и провожала меня. Но вот весна кончилась, грязь на дорогах подсохла. Как-то я шел из леса и снова увидел на дороге свою знакомую.
А она-то даже и не поглядела на меня, пошла прочь.
«Что такое?» – подумал я.
Глянул на свои сапоги и увидел – нету сапог. Иду я по траве босиком – лето наступило.
ПОД СОСНАМИ
Апрель превратился в май. Снега в лесу совсем не осталось, а солнце грело и грело. Оно меня совсем разморило после бессонной ночи на глухарином току.
Я шел по болоту и время от времени бухался на колени в моховую кочку – собирал прошлогоднюю клюкву.
Перележав зиму под снегом, клюква стала синеватой и сладкой.
За болотом оказался бугор. Здесь росли десятка два сосен.
Я снял куртку, постелил ее и прилег под соснами.
Бугор сплошь был усыпан божьими коровками, как давешние болотные кочки клюквой. Мне это понравилось, но скоро я понял, что клюква лучше божьих коровок хотя бы потому, что она не двигается.
Напрасно я просил их улететь на небо и принести хлеба – божьи коровки ползали по лицу, забирались в волосы и за пазуху. Вначале я сощелкивал их, а потом плюнул и, перевернувшись на спину, стал глядеть вверх.
Сосны уходили в небо.
Казалось, они растут прямо из меня, из моей груди.
Божьи коровки взлетали, и тогда было видно, как закручивается между стволов кирпичная и прозрачная точка.
Вверху дунул ветер. Сосна уронила шишку.
Шишка гулко ударилась о землю.
Я прикрыл глаза и задремал. Было слышно, как шумят сосновые ветки и далеко бубнят-бормочут тетерева.
Послышался приглушенный звук трубы.
«Лось, что ли? – подумал я. – Да нет, гон у лосей осенью».
Труба была еле слышна, но играла отчетливо, с переливами.
Звук ее был медный, не лесной. Лось не умеет так трубить. У него голос – стон, глухой, хриплый, а этот будто неживой.
Очень тихо, незаметно за первой трубой вступила вторая. Ее голос был ниже. Он помогал, подпевал первой.
«Что это за трубы? – думал я. – Не лось это и не журавель».
Солнце припекало, и я дремал, а потом и вовсе заснул и во сне уже сообразил, что звуки эти доносятся из земли, из бугра. А бугор похож на огромный кривой барабан. Он ухает и глухо гудит, а совсем-совсем глубоко в земле слышатся переливы, будто кто-то струны перебирает.
Мне снилось, что сосны – это и есть медные музыкальные трубы, только корявые, обросшие ветками. Они трубят, медленно раскачиваясь надо мною.
Когда я проснулся, солнце опускалось. Ни звуков трубы, ни струнных переборов не было теперь слышно. Только на нижних ветках сосны бил зяблик.
Я приложил ухо к сосновому стволу: слышался шум, далекий, как в морской раковине.
Спустившись с бугра, я пошел к дому, а сам все думал, что же это за звуки доносились из земли. Может быть, в бугре был подземный ручей – играл, захлебывался весенней водой?
В тот день я добрался к дому под вечер, сразу пошел в баню и, конечно, думать забыл о звуках, которые доносились из бугра.
Я бы и не вспомнил о них, если б не услышал вот какую историю.
Во время войны здесь, неподалеку от Чистого Дора, был бой.
Наши солдаты шли через лес и через болота, а немцы обстреливали их из минометов. Вместе со всеми шел солдатский духовой оркестр.
Перед боем музыканты спрятали свои инструменты. На каком-то бугре среди леса они закопали в землю трубы и валторны, флейты, барабаны и медные тарелки. Чтоб не достались врагу.
Оркестр не достался врагу, но многие солдаты погибли в бою, а те, что остались живы, не смогли потом разыскать в лесу этот бугор.
А я-то теперь думаю, что как раз спал на том самом месте.
ОКОЛО ВОЙНЫ
До Чистого Дора немец не дошел.
Но был он близко.
За лесом слышался рев орудий и такой скрежет, будто танкетки грызлись между собой. В серых облаках, висящих над деревней, иногда вдруг вспыхивали ослепительные искры, а между вспышками сновали маленькие крестообразные самолеты.
Все дома Чистого Дора стояли тогда пустые. Мужчины были на фронте, женщины эвакуировались.
Только в одном доме жили люди: тетка Ксеня с двумя детьми и Пантелевна. Они собрались жить вместе, чтобы не было так страшно.
Ночами, когда дети спали, женщины глядели в окно на снежное поле и лес. Им казалось – немец подкрадывается, таясь за деревьями.
Как-то ночью в дверь им вдруг стукнул кто-то и крикнул:
– Открывай, что ли!
Женщины не стали открывать.
– Открывай! – снова крикнул человек с крыльца. – Я ведь замерз.
Тетка Ксеня подошла к двери и спросила:
– Кто?
Это был Мохов-безрукий из соседней деревни, из Олюшина. Его не взяли на фронт.
– Что ж вы свечку не зажгете? – сказал Мохов, входя в избу. – Темень у вас.
– Нету свечки, – сказала Пантелевна, – садись вот на сундук.
– Мохов, – сказала тетка Ксеня, – ты к нам жить перебирайся, страшно без мужика.
– Куда я из дому? У меня там тоже бабы с детьми. Вы к нам перебирайтесь.
– Нет, – сказала Ксеня, – тут наш дом.
Мохов достал из кармана горсть чернослива.
– Красноармейцы дали, – сказал он.
Тетка Ксеня повынимала из слив косточки и сунула спящим ребятам каждому в рот по сливине. Они дальше спали и сосали чернослив.
– Вот что, – сказал Мохов, – сидеть мне с вами некогда, надо идти, а завтра утром приходите ко мне. Я вам насыплю картошки. У меня еще осталась.
Мохов ушел, а женщины снова глядели в окно до самого свету.
Утром они подняли детей и пошли в Олюшино.
За лесом сегодня не скрежетало и не было слышно взрывов.
– Бой кончился, – сказала тетка Ксеня, – только не знаю, на чьей стороне победа. Ладно бы на нашей.
– А вдруг на его? – сказала Пантелевна.
– Он бы тогда сюда пришел.
– Может быть, подкрадывается, – сказала Пантелевна.