Поздним вечером ранней весной - Коваль Юрий Иосифович. Страница 24
Как от удара рассыпалась ночная тишина – забурлили-забормотали тетерева-косачи, так забурлили, будто в их черных горлах собрались все весенние ручьи. Заблеяли воздушные барашки-бекасы, ныряя с одной волны ветра на другую, а на дальнем, недоступном болоте в серебряные и медные трубы переливчато заиграли-закурлыкали журавли. И с журавлиной песней выкатилось из туманной пелены солнце и еще прибавило звону. Огненная стрела просвистела в небе, рассекла его серое дно, и зашевелились-зашуршали болотные кочки, лопнула пленка льда в луже, крикнула выпь, а в бочаге, под самым шалашом, гулко бухнула щука.
Бум!… – грохнуло невдалеке, там, на Блюдечке. И второй раз: бум-ммм!… И пошел этот звук вдоль всего леса, запутался в крайних ветвях, поднял в воздух стаю дроздов с макушки елки, и все другие звуки вдруг пропали, словно поперхнулись, но уже через секунду снова бушевали вовсю.
И тут я услышал над головой:
«Трр-трр-трр…»
– Что такое? Что?…
Но не успел я и сообразить, как в воду плюхнулся селезень! И замолчала сразу крякуха, а я медленно-медленно поднял ружье, которое стало жарким, и не видел уже ничего – только селезень покачивается на волне…
Ахнул в ушах и отозвался вокруг мой выстрел, резко долбануло в щеку прикладом, дробь подняла фонтан вокруг селезня.
Я выскочил из шалаша, и мне открылось все залитое весной небо, и болото, и селезень, распластанный на воде.
Обалдевшая от выстрела крякуха снова заорала-запричитала, а в бочаге, у шалаша, снова бухнула хвостом щука…
Я достал битого селезня, положил его в шалаш, а в глазах все стояло, как он качается, качается на волне…
Когда откурлыкали журавли и в песне тетеревов поутихла ярость, тогда налетел второй селезень. Я услышал жужжание и свист его крыльев над шалашом. Он сделал круг над болотом и только на втором кругу отозвался крякухе. Так странно было слышать утиное кряканье сверху, с неба, что я не выдержал и встал в рост, развалив шалаш, и ударил влет.
Селезень взмыл кверху и пошел выше, выше – эх! – в сторону Блюдечка, на Булыгу! Эх, промазал! Эх! Дурак, дурак!
Я стал выправлять шалаш, а в двух шагах от меня снова ударила в бочаге щука – она была у самой поверхности, терлась боками о траву, выдавливала икру. Далеко же она забралась – больше километра отсюда до реки! По болотной-то канаве, против талой воды, и зашла она к лесу бросить икру…
А подсадная все орала и орала, и глухо бубнили тетерева на березовой вырубке…
К обеду я вернулся в избушку. Булыга был уже там. Я наколол щепок, стал раздувать самовар.
А солнце было уже высоко, от его света и от усталости слипались глаза. Только прикроешь их – видишь ослепительно рябую болотную воду, и на ней качается селезень…
– Ну как? – спросил я.
– А никак, – ответил Булыга. – Пустой.
– А что ж глухарь?
– А ничего, – сказал Булыга. – Ну, садимся самовар пить.
Мы пили чай, позванивали ложками, отдувались утомленно.
– Глухарей в этих местах всех перебили, – говорил Булыга. – Один остался.
Так устали глаза, что я и чай пил с закрытыми и видел: рябая болотная вода, а на ней качается селезень…
– Пошел я к нему, – рассказывал Булыга про глухаря, – а он и поет, и поет, ни черта не слышит. А кому поет? Ведь глухарки нету ни одной. А он и поет-то, и поет…
– По кому ж ты стрелял? – спросил я.
– По нему, по кому же еще.
– Или промазал?
– Нет, – ответил Булыга. – Маленько в сторону взял. Ладно, хоть душу отвел.
– Спугнул?
– Нет, и после выстрелов все поет. Совсем очумел от весны.
Я снова прикрыл глаза и видел, как один из другого возникают красные и оранжевые круги, а за ними качается на воде весенний селезень… и качается, и качается на воде.
БЕЛОЗУБКА
В первый раз она появилась вечером. Подбежала чуть ли не к самому костру, схватила хариусовый хвостик, который валялся на земле, и утащила под гнилое бревно.
Я сразу понял, что это не простая мышь. Куда меньше полевки. Темней. И главное – нос! Лопаточкой, как у крота.
Скоро она вернулась, стала шмыгать у меня под ногами, собирать рыбьи косточки и, только когда я сердито топнул, спряталась.
«Хоть и не простая, а все-таки мышь, – думал я. – Пусть знает свое место».
А место ее было под гнилым кедровым бревном. Туда тащила она добычу, оттуда вылезала и на другой день.
Да, это была не простая мышь! И главное – нос! Лопаточкой! Таким носом только землю рыть.
А землероек, слыхал я, знатоки различают по зубам. У одних землероек зубы бурые, у других – белые. Так их и называют: бурозубки и белозубки. Кем была эта мышка, я не знал и заглядывать ей в рот не торопился. Но почему-то хотелось, чтобы она была белозубкой.
Так я и назвал ее Белозубкой – наугад.
Белозубка стала появляться у костра каждый день и, как я ни топал, собирала хвосты-плавнички. Съесть все это она никак не могла, значит, делала на зиму запасы, а под гнилым кедровым бревном были у нее тайные погреба.
К осени начались в тайге дожди, и я стал ужинать в избушке.
Как-то сидел у стола, пил чагу с сухарями. Вдруг что-то зашуршало, и на стол выскочила Белозубка, схватила самый большой сухарь. Тут же я щелкнул ее пальцем в бок.
«Пи-пи-пи!» – закричала Белозубка.
Прижав к груди сухарь, она потащила его на край стола, скинула на пол, а сама легко сбежала вниз по стене, к которой был приколочен стол. Очутившись на полу, она подхватила сухарь и потащила к порогу. Как видно, в погребах ее, под гнилым кедровым бревном, было еще много места.
Я торопливо съел все сухари, запил это дело чагой.
Белозубка вернулась и снова забралась на стол.
Я шевелился, кряхтел и кашлял, стараясь напугать ее, но она не обращала внимания, бегала вокруг пустого стакана, разыскивая сухари. Я просто не знал, что делать. Не драться же с ней. Взял да и накрыл ее стаканом.
Белозубка ткнулась носом в стекло, поднялась на задние лапы, а передними стукнула в граненую стенку.
«Посидишь немного, – думал я. – Надо тебя проучить, а то совсем потеряла совесть».
Оставив Белозубку в заточении, я вышел из избушки поглядеть, не перестал ли дождь.
Дождь не переставал. Мелкий и холодный, сеялся он сквозь еловые ветки, туманом окутывал верхушки пихт. Я старался разглядеть вершину горы Мартай – нет ли там снега? – но гора была закрыта низкими жидкими облаками.
Я продрог и, вернувшись в избушку, хотел налить себе чаги погорячей, как вдруг увидел на столе вторую Белозубку.
Первая сидела под стеклянным колпаком, а вторая бродила по столу.
Эта вторая была крупнее первой и вела себя грубо, бесцеремонно. Прошлась по моим рисункам, пнула плечом спичечную коробку. По манерам это была уже не Белозубка, а какой-то суровый дядя Белозуб. И лопаточка его казалась уже лопатой, на которой росли строгие короткие усы.
Дядя Белозуб обошел стакан, где сидела Белозубка, сунул нос под граненый край, стараясь его приподнять. Ничего не получилось. Тогда дядя ударил в стекло носом. Стакан чуть отодвинулся.
Дядя Белозуб отступил назад, чтоб разогнаться и протаранить стакан, но тут я взял второй стакан да и накрыл дядю.
Это его потрясло. Он никак не предполагал, что с ним может случиться то же, что с Белозубкой. Растеряв свою гордость, он сжался в комочек и чуть не заплакал.
Надо сказать, я и сам растерялся. Передо мной на столе кверху дном стояли два стакана, в которых сидели Белозубка и Белозуб. Сам я сидел на лавке, держа в руке третий стакан, треснутый.
Неожиданно почувствовал я всю глупость своего положения: один в таежной избушке, в сотне километров от людей, сидел я у стола и накрывал землероек стаканами. Отчего-то стало обидно за себя, за свою судьбу. Захотелось что-то сделать, что-то изменить. Но что я мог сделать? Мог только выйти поглядеть, не перестал ли дождь, хотя и так слышал, что он не перестал, все так же шуршал по крыше.