Рожденные на улице Мопра - Шишкин Евгений Васильевич. Страница 12

Но у любой эпохи свой срок.

Мертвого Сталина осудительно распекли за культ, вынесли в скрытных ночных потемках из мавзолея; имя Иосифа Виссарионовича повсюду затиралось, чтобы не сверкало ни лезвием палаческого топора, ни блеском геройских звезд гитлеровского победителя. Простые люди простили покойному вождю перегибы и кровавые прегрешения, признав за ним бесценный вклад в Победу, при этом не поминали позорные убийственные упущения июня, июля, августа… сорок первого года.

Теперь школьный букварь открывал портрет Никиты Хрущева. Никита Сергеевич не сыскал доверия масс, как народный заступник Ленин, или плебейского почитания масс, как жестокий грузинский упырь Сталин, потому и детки в тех букварях на манливо гладкой голове нового вождя подрисовывали рога, надгубье увенчивали буденновскими усами, а глазные райки раскрашивали наслюнявленным химическим карандашом, доводя глаза до невероятно ярких и больших пределов.

Новый генсек-председатель, переоблачась из кителя в светский костюм и шляпу с широкими полями (Череп вышучивал Хрущева: «Поля большие — хлеба нет»), — с рвением, между тем, взялся тянуть страну к рекордам, к лидерству, в грандиозности размаха пошел возводить не только ракетоносцы и танки, но и повсюду строить пятиэтажки, неизбежные коммуникации, бытовую отрасль, дороги, чтоб хотя бы впопыхах приблизиться к пресловутой Америке.

Чугунный увалень — дорожный каток, который несколько раз ночью пытались завести и угнать братья Жмыхи, утрамбовывал дымящийся асфальт и на улице несостоявшегося комиссара Иосифа Мопра, а на перекрестке улиц Мопра и Речной, где находилась школа, повесили первый на здешней вятской окраине светофор.

Этот первенец светофор провисел с неделю. Местная шпана как-то вечером устроила по мигающей мишени свирепую пальбу из рогаток. Светофор ослеп. Доконал его окончательно Толя Каравай (Караваев), половинкой кирпича сбил-таки с металлического троса светофор и долго шевырялся в его внутренностях, среди осколков разноцветных семафорных стекол. Но никакие то-ли караваи не могли справиться с нововведениями. Прогресс был не остановим, — прогресс страны, прогресс двадцатого века. Даже вздорные почины Никиты Хрущева не могли замедлить советского подъема. Толчок революции, сила преобразований, Победа и страсть к новой жизни были настолько сильны, что сам Сталин, а впоследствии Хрущев были скорее приставлены к органичному прогрессу и развитию страны, нежели вполне управляли им…

Выйдя на предельную власть, Никита Хрущев дал поблажку замороженной в страхе полупартийной и беспартийной интеллигенции. В столицах, в новаторской Москве и свободолюбивом Питере, гудели капустники, в ночных бдениях обсуждались сенсационные театральные постановки, в художественных мастерских собирались абстракционисты, высмехающие традиционалистов и мечтающие завоевать сердца зрителей и выставочные залы авангардом; в Политехническом музее Москвы молодые «поэты оттепели», как молодые петушата, жаждущие первых боев за курочек, жаждали славы, настропаленно выскакивали к микрофону, строили зверские лица и читали с завыванием, со стоном, с придыханиями свои вирши; в этом вое слушатель-зритель угадывал что-то гениальное, одаривал чтецов овациями; разболтанная пишущая братия в ресторане Центрального Дома литераторов с пьяными слюнями обмывала строчку, вычеркнутую цензором, и уверяла и себя и всю братию в величии этой строчки… Даже провинциальные вятские поэты пили не по таланту много, подражали завываниям столичных штучек, вязали на шею косынку в знак творческой избранности и отличия от толпы или отпускали бороды, одевались небрежно и находили себе слушательниц в залах клубов и библиотек, где читали им про такую любовь, которая способна озеленить Марс… Библитекарша Людмила Вилорьевна тоже тянулась к современной экстравагантной поэзии и приглашала бородачей авторов почитать в библиотечной гостиной на Мопра белые стихи.

Хрущев своим крестьянским умом не понимал изысков верлибров, не врубался, в чем прелесть колоритного бреда в полотнах авангардистов, но понимал другое: подраспустил он стихоплетов, киношников, живописцев… Эх! продадут они Родину… нет в них твердости… в партию вступать не хотят… не исполнят заветы Ленина… похерят и его почины… Неужели Сталин был прозорливее, когда давил «касту»? Понимал Усатый, что предадут эти «пидорасы проклятые»…

Политическая тактика Хрущева давала сбой, — и народное роптание: «Остамел совсем, дурень кукурузный! Да разве будут на севере початки расти?» Кое-где в стране вводились карточки на муку и сахар. «Вот самодуру неймется! Церкви ему помешали, ироду…» Генсек тупоголово грозился показать стране по телевизору «последнего попа», крушил культовое зодчество… Частые отлучки из Москвы: то на юг в отпуск, то за границу — лишали Никиту Хрущева приверженцев. В ЦК плелись внутрипартийные интриги, верховные жрецы КПСС заговорщицки обсуждали на дачах: «Не пора ли освободить Никиту?» — «Пора…» В мировом масштабе назревал Карибский кризис, в ядерной сшибке Америки и СССР весь мир мог свалиться в бездну.

Но в общем людям жилось не худо. Главное — не угасала вера в будущее, — нет, не в призрачный коммунизм из «Капитала» лобастого Маркса, который презирал славян, — в простое человеческое счастье. Что может быть дороже и слаще этой полнокровной веры!

…В Москве и Ленинграде — поветрия среди молодежи. Стиляги! Клетчато-полосото разодетые, в брюкахдудочках, в узконосых корах, в которых так удобно танцевать буги-вуги и твист, в гавайских рубашках, в галстуках с драконами… До Вятска столичные выверты докатывались с запозданием, иногда и вовсе не приживались. Стиляг на весь город набиралось трое-четверо, да и тех местные уркаганы здорово лупили за пестрячество одежд, как за мужеложество… На улицу Мопра приехал настоящий стольный щеголь! — не доморощенное «фуфло», — из Ленинграда, родственник тетки Зины, уборщицы из пивной, племянник Владимир. Он приехал погостить у тетушки, которая им шибко гордилась, ну и пофорсить перед провинциальной дремучестью, обряженной в вечно темные, серо-шинельные и хаки одежды.

На Владимире светлый клетчатый пиджак с накладными карманами и широкими простроченными лацканами, брюки, зауженные у щиколоток до предела — такие портки надеваются только с мылом, — шузы с острыми носами; на шее длиннющий, дважды обернутый вокруг шеи, легкий шарф красно-бело-желто-синей расцветки, на глазах — зеркальные солнцезащитные очки. У Толи Каравая при виде такого фрукта на родной улице сразу зачесались кулаки. Такой же зуд в верхних конечностях испытал при виде форсуна старший Жмых; а когда Владимир прошелся по округе с поющей спидолой с выдвижной серебристой антенной, у Каравая и Витьки Жмыха, и вовсе потекли слюни.

— Вован, — всячески стал подбивать Толя Каравай стольного гостя, — пойдем на танцы в клубешник. Ты клевый чувак. Нашим чувихам настоящий твист покажешь. А? Вован?

— У-у, твист! — выступал заединщиком Витька Жмых. — Твист наши ни хера плясать не могут. Выдашь им, корягам, класс… Дай-ка я, Вован, погляжу на спидолу-то.

Тетка Зина предостерегала племянника:

— Владимир, с местной шалупенью не водись! У них одно на уме — гулянка да драка.

Но лесть — вот уж сила-то сильная! — и желание показать аборигенам цивильные буги-вуги взяли верх. В клубе Владимир дал танцевального коксу… Он так дрыгался, изгибался, скакал козлом, что никто больше и не пытался танцевать рядом с ним, не только соперничать. Толе Караваю и Витьке Жмыху сразу захотелось угостить плясуна в клубном буфете красной разливухой и папиросами.

— Это еще что, чуваки, — говорил разгоряченный танцами и похвальбой Владимир, — здесь музыка — лажовая. Вот когда мы собираемся с чуваками в подвале на Фонтанке… Такой клёвый клуб…

— У-угощайся, Вован, — гостеприимно сказал Витька Жмых. Перед героем танцев стояла пол-литровая кружка с плодово-ягодным вином и полёживала помятая пачка «Севера», рядом — в жирных солидольных пятнах коробка спичек.

— Я, чуваки, — отвечал припотелый Владимир, — пью только портвейн «три семерки». Пиво «будвайзер», чешское такое. А курю не всегда. Когда по Бродвею идем. По Невскому, значит… Лажу не курю. Только «кэмел»… У нас так принято. Чтобы не облажаться…