Рожденные на улице Мопра - Шишкин Евгений Васильевич. Страница 2
— Не-ет, я водки боюсь. Голову с нее сшибает.
Голова у Серафимы и без беленькой шла кругом. Голос Черепа с вкрадчивой хрипотцой и блеск его золотой фиксы били по какому-то седьмому женскому чувству, а то редкое уязвимое чувство вещало: ох, встреча даром не пройдет — влипла бабонька.
— Ты, Николай, ей красненького налей, калиновой наливочки, — посоветовала Валентина Семеновна. — Для веселья очень подходяща.
— Красненького? Для начала можно и красненького, елочки пушистые! — захлопотал Череп. — А потом и водочки, и пивка. Водка на вино будет самое оно! Водка на пиво будет диво!
За столом сидел и сам хозяин Василий Филиппович Ворончихин. Голова у него была сплошь седой, лицо смуглое, сухое, руки — жилистые, тяжелые, будто из камня, — литейщик с металлургического завода. Он тепло кивнул гостье:
— Подымай, Сима, рюмочку. Нынче не грех…
Выпили под тост Черепа «За здравие всех присутствующих дам!», вдогон — непременный тост «За тех, кто в море!» А дальше Череп пошел изумлять своими подвигами и злоключениями. Он рассказывал, как осуществлял на сейнере браконьерский лов сайры в ночном Японском море, как шел сухогрузом без документов и заграничного паспорта из порта Аддис-Абеба в порт Одесса через Средиземноморье и Босфор, как на линкоре из порта Лиинахамари ходил в секретном рейсе на уничтожение натовских морских подслушивающих устройств, а уж сколько раз пересекал Каспий от Астрахани до Ирана и поел «ихнего урюку» — и говорить не приходится… при этом привозил целые «тюки шмоток» и сам ходил «если в гражданских, то исключительно в новых костюмах».
— Костюмы, — подчеркивал Череп, — никогда не чистил. Упала в кабаке капля подливки на рукав, я тут же пиджак выкидываю, елочки пушистые!
— Хвастуна с богатым не различишь, — добродушно усмехалась Валентина Семеновна на братовы фантасмагории. — Ты бы лучше, Николай, песню для Симы спел. А Василь Филиппович тебе на гармошке подыграет… Подмогни, Вася, чтоб руки совсем от гармони не отвыкли.
Череп легок на подъем, вот у него уже в руках гитара. А Василий Филиппович поглядел на свои руки, чему-то дивясь, мотнул головой и снял с шифоньера гармонь, инкрустированную извивистыми белыми лианами, чтобы дополнить мелодию шурина.
Проникновенно пел моряк, и у Серафимы сжималось сердце от жалости к этому тертому и в то же время одинокому человеку — на семи ветрах… Сколько ж ему уже довелось пройти, испытать всяко-всяконького, а при этом не знать семейного уюта, очага, женской заботы! Струнам гитары ревуче подмогали красные гармонные меха Василия Филипповича, и тоже такие жалостливые и сердечные! Слеза горчила горло у Серафимы.
— Может, Сима, желаете послушать в ресторации музыку оркестра? — чинно спросил Череп, откладывая гитару. — Финансы имеются. — Он постучал по своей ляжке, символизируя карман, набитый деньгами. — Молодец дядька Хрущ, денежную реформу закатил. А то, бывало, после рейса за деньгами в кассу с крупчатошным мешком приходили. Теперь фиолетовых четвертачков отсчитают пачку — и все в ажуре… Ну, так что насчет ресторации? — манительно сверкнула золотая фикса.
— Не-ет, — заотказывалась Серафима, — я по ресторанам не ходячая. И нарядки у меня для тамошних оркестров нету.
— Зря ты так. Нарядка у тебя видная, — сказала Валентина Семеновна. — Позавидовать токо.
— Нарядка тут ни при чем! — вмешался Череп. — Вы, Симочка, без всякой нарядки очаровательны… Ваши веснушки придают такой шарм, что позавидует любая француженка. Они ведь веснушки себе на лица разводят, елочки пушистые!
Серафима сидела ни жива ни мертва: самое больное задели, разбередили. Но бередили как-то особо, ласково, со сладкой болью.
— Помню, стояли мы в Марселе, так мазь для развода веснушек стоила дороже литровой банки черной икры. Хотя для нас эта икра — тьфу да и только. Я ее кушал исключительно столовой ложкой… А в ресторации, Сима, главное знать, в какой руке нож держится, а в какой — вилка. Вот американцы вилку держат в правой и нож в правой.
— Это как это? — удивилась Серафима.
— А вот таке-то… Сперва они мясо ножом нашинкуют, а после вилкой рубают. — Череп опять ударил себя по невидимому карману с фиолетовыми четвертачками: — Одна не зазвенит, а у двух звон не такой… Будем оркестр слушать?
Серафима замотала в отрицательстве головой.
— Тогда, может, до реки прогуляемся? Окунемся, елочки пушистые.
— Нет, уже август. Для купки время неподходящее. Да и боюсь я купаться. На той неделе опять из Вятки, возле моста, утопленника вынули… А прогуляться можно
Все время застолья у Ворончихиных в комнате, оградясь в свой мирок, в углу на диване играли, тихо рубились в шашки на спички братья Пашка и Лешка. Пашке нынче ступать в третий класс, а Лешке — только в первый, хотя они погодки. В прошлую осень Лешка месяц с лишком отвалялся в больнице с воспалением легких: накупался в остылой к осени Вятке — и начальный учебный класс сместился на год. Лешка меж тем в школьную зиму ветер не пинал, выучился коряво писать простенькие предложения (читать и считать он и прежде умел), часто сидел в библиотеке, разглядывал географические книги и атласы, норовил засунуть нос в книги недозволенные, где лепные мифологические богини стояли нагишом; обогатился также нешкольными стишками и мужицкими припевками. «Востёр… — то ли с одобрением, то ли с опаской говорила мать про младшего. — Пашке-то за ним не угнаться, хоть и крепости и усидчивости в нем больше…»
Услыхав из застольного разговора взрослых, что моряк дядя Коля, за глаза — Череп, намыливается прогуляться с соседкой тетей — рыжей Симой — к реке, братья многозначительно переглянулись и почти вперебой заявили отцу-матери:
— Пап, мам, мы — на улку! Побегать.
Вскоре из сумрачного коридора барака, где под жестяным колпаком тлела маломощная лампочка, Пашка и Лешка выскочили на пыльную уличную дорогу с долгими тенями от деревьев; солнце, в цвет перезрелой малины, шло на закат, стелило свет косо.
На пылающие закатом окошки дома, в котором жила Серафима, братья поглядели с умыслом, но ход обсужденью не дали. Тут же они услышали, как за забором громко закудахтала курица, и сквозь штакетины увидали у сарая Анну Ильиничну. Задержались — отглядеть сеанс.
Здешние обитатели хоть и городские, в черте Вятска, жили пригородно, поселково: в подсобном хозяйстве, по закутам, держали живность: где-то хрюкал боров, где-то шуршали по клеткам кролики, где-то рвал глотку петух и кококала на насесте несушка, гагакали гуси. Анна Ильинична держала кур, но странная напасть висела над ее промыслом: петухи, которых она заводила для хохлаток, один за одним вскорости издыхали. Чтобы больше не впадать в растраты, Анна Ильинична теперь сама исполняла обязанности петуха. Она ловила наседку и начинала топтать ее руками; руки у нее трудовые, сильные — ими она и совершала то, что должен был проделывать старательный кочет. Выходила ли польза от таких процедур — неизвестно, однако куры у нее примерно неслись.
Пашка и Лешка наблюдали, как Анна Ильинична, сграбастав одной рукой курицу за грудь, второй рукой, кулаком, давила ей на спину, при этом курица вела себя очень покорно, видать, ей нравилась этакая петухова замена. Анна Ильинична, казалось, тоже испытывала в этом процессе удовольствие, что-то ласковое нашептывала клушке.
Чудно на белом свете! И человек, и птица — все, видать, этим озабочены, — в одном русле текли затаенные, смутные мысли Пашки и Лешки. Мыслей этих они не озвучивали: в таких мыслях — что-то и запретное, и срамное, но и отказаться от таких мыслей и любопытства к этому — невозможно. Да разве только братьям Ворончихиным! Все местные пацаны, кто побойчей, тянулись к здешней бане, зырили в «женский день» в проталины на закрашенных стеклах.
Туда, к бане, словно к мальчишескому штабу, попылили братья Ворончихины по родной Мопра, пересекли по мостку овраг и свернули в проулок к каменному одноэтажному дому со слепыми окнами.