Цирк "Гладиатор" - Порфирьев Борис Александрович. Страница 40

— Да, но военный министр так и заявил, что спасение от революции только в дружбе с Гогенцоллернами…

— Нет, глубокоуважаемый, наша ориентация на Францию и Англию… Акции–то чьи вы имеете?

И снова о Столыпине:

— Помните, он заявил: «Пока в стране не будет установлено спокойствие — полевые суды и господа офицеры олицетворяют юстицию в империи». С этакой юстицией вылетишь в трубу…

Эти слова были прерваны резким звоном ножа по рюмке.

— Господа! — сказал, поднявшись, поэт. — Я прочитаю вам новые стихи… Они ещё не видели света… Вы, так сказать, первые их ценители, и я отдаю их на ваш суд…

Он ещё раз постучал ножиком о звонкий хрусталь и начал читать.

Слушая его, Коверзнев подумал, что у поэта не только бабьи ладони, но и голос. И было странно слышать, что в стихах его говорится о сильных мужчинах, которые, не моргнув глазом, убивают на дуэли своих соперников и без сожаления бросают влюблённых в них женщин. Как и картонная мазня Леонида Арнольдовича, это казалось чем–то несерьёзным, какой–то пародией на искусство. Но все азартно хлопали поэту, а Рита смотрела на него глазами, полными восторженного ужаса. Коверзнев от обиды зло сжал ей колено. Она удивлённо взглянула на него, но, видимо, истолковав по–своему этот жест, погладила его руку.

А в притихшей, освещённой свечами столовой раздавались зловещие слова:

Светлый ребёнок о боге спросил:

«Где он?», и я отвечал: «В небесах»,

Зная весь ужас и холод могил,

Зная предсмертный мучительный страх… Женщине–сказке, лазурной мечте,

Клялся я вечностью, солнцем, душой,

Зная, что завтра же, гад в темноте,

Этой пресытясь, я буду с другой…

Рита сжимала Коверзневу руку, и вдруг он подумал:

«Пусть! Назло Нине я буду с этой женщиной. Пусть я буду гадкий и грязный… Всё равно, сейчас один конец».

И он поднялся из–за стола, повелительно сказав девушке:

— Идёмте! Я не хочу слушать пошлости этого бабьеобразного старика.

— Тише! — прошептала она, испугавшись за него. Но, выбравшись следом из–за стола, похвалила: — А вы с характером. Недаром пишете о борцах.

В прихожей, пока Коверзнев отыскивал её накидку, она сказала:

— Ушли не попрощавшись, по–английски, — что заставило его поморщиться.

На улице было темно. Тускло светились фонари. Чуть блестел мокрый булыжник, — видимо, выпал небольшой дождик. Шаги их гулко отдавались в каменном коридоре улицы.

Шли молча. Лишь у Сытного рынка Коверзнев не вытерпел, возмутился:

— Баба, а не поэт, а тоже надувается, как старый павлин.

Крепко прижав его локоть к своей упругой груди, стараясь

попасть в ногу, Рита сказала:

— Признаться, он мне тоже не понравился. Похож на жабу. Но стихи — волнительные.

Коверзнев покосился на неё: «Волнительные! Не могла пошлее выбрать слова». Возразил:

— Что может волновать в человеческой грязи? «Холод могил», «мучительный страх», — передразнил он поэта. — Это противно человеческой натуре. Мы об этом не хотим думать. Мы думаем о жизни, о том, что красиво в жизни. Вы — красивы. Вами приятно любоваться. От этого приятнее жить. Схватка Никиты Сарафанникова с хорошим противником — красива. Я получаю удовольствие, когда наблюдаю за ней. Деревья этого сквера красивы, — он показал на Александровский парк (они вышли на Кронверкский). — Я любуюсь ими. Красив этот шпиль, — ткнул он в Петропавловскую крепость. — Именно шпиль, а не равелины, не темницы под ним… Ясно я говорю? Может, я пьян. Я взволнован. И вообще говорить трудно. Писать легче. Сказанную фразу не зачеркнёшь. От этого речь наша водяниста и косноязычна, не как то, что мы пишем… Я хочу сказать, что сфера искусства — это красота. Искусство должно быть красивым. Я люблю Борисова — Мусатова и Рябушкина… Или Малявина… Вы видели «Февральскую лазурь» Грабаря? Нет?.. Жалко. Я и хочу писать красиво. И о красивом и героическом… Понимаете, я не хочу писать о разлагающихся трупах, как этот старик!.. Я хочу, чтобы содержание моих очерков вызывало восхищение, а не омерзение… Нет ничего противнее бравады малодушного самоубийцы!..

Помолчав, он спросил ласково:

— Я надоел?

— Что вы, — сказала девушка горячо. — Говорите!

— Это сложно. Я не знаю, зачем заговорил… Мне, видимо, просто надо было выговориться… Я только что потерял друга…

Это был человек, с которым мы мыслили в унисон… Я имею в виду спорт, борьбу… И вот его не стало…

— Он умер? — испуганно спросила Рита.

— Нет, — вздохнул Коверзнев. — Мы поссорились, — и добавил, приослабив бант — словно задыхался: — Но это, оказывается, тоже тяжело.

— Бедненький, — она заглянула ему в глаза и приласкалась на мгновенье.

От этого слова его опять передёрнуло.

А Рита неожиданно сказала тепло и задушевно:

— Какая красота!

В её словах было столько искренности и непосредственности, что Коверзнев простил ей всё.

Они стояли на Биржевом мосту, перед Биржей и Ростральными колоннами. Пройдя мост, остановившись у гранитного барьера, Коверзнев произнёс шутливо под ленивый плеск невских волн:

— Пусть мудрый Нептун благословит нашу встречу, — и, простерев руки к тёмной колонне, у основания которой восседал зелёный бородатый бог моря, сжимающий трезубец, сказал: — О всемогущий…

Рита захлопала в ладоши, приговаривая:

— Да вы артист, артист…

Заблудший извозчик остановился подле них, подобострастно сняв валяную широкополую шляпу, и Коверзнев подсадил девушку в пролётку.

На противоположной стороне Невы, за выгнувшимся горбом Дворцовым мостом, темнел Зимний. Они ехали медленно, разглядывая спящий Петербург, и Рита сказала, что она впервые смотрит на него по–новому и в этом заслуга Коверзнева.

Он усмехнулся:

— Я просто жалкий болтун.

— О, не говорите так! Умоляю, — попросила она торопливо.

— Дайте ему адрес, куда вас везти.

Она назвала Лештуков переулок, а когда доехали, хотела сама расплатиться. Не дав ей этого сделать, Коверзнев взял её под руку. Они вошли в мрачную каменную коробку двора. Он не спрашивал разрешения её сопровождать, а она не приглашала его. То, что он идёт к ней, само собой разумелось. Открывая ключом дверь, Рита сказала глухо:

— Осторожно, здесь скрипит половица.

На цыпочках они пересекли тёмную кухню. У самой стены Коверзнев налетел на какой–то ящик и ушиб колено. Она крепко сжала его руку и остановилась, прислушиваясь. Но везде было тихо. Лишь еле слышно скреблась мышь.

Щёлкнул внутренний замок. Они вошли в тёмную комнату. Рита включила электричество, и Коверзнев впервые смог рассмотреть её при свете. Она оказалась гораздо старше, чем выглядела в полумраке квартиры Леонида Арнольдовича. Видимо, поэтому она поторопилась зажечь фарфоровый ночник–грибок с голубым абажуром.

Большую часть комнаты занимала пышная постель. Над ней висел небольшой рисунок — судя по чёрному болезненно–изогнутому силуэту женщины, это был Обри Бердслей. В углу, на табуретке, покрытой вышитой салфеткой, стоял фикус. Коверзнев уселся к столу. На столе в беспорядке валялись книги и журналы. Жёлтенький томик был заложен повядшей розой на длинном стебле. Уколовшись о шип, Коверзнев раскрыл книгу. Оказывается, хозяйка читала «Портрет Дориана Грея».

— Вы останетесь? — спросила Рита.

Он молча выложил на стол золотой портсигар и распустил свой бант. Всё было ясно.

Однако, когда девушка начала раздеваться, руки у неё дрожали.

Рита выключила свет.

Коверзнев лёг на краешек, стараясь не прикасаться к ней. «Зачем всё это? — думал он. — Зачем я здесь? Кто она? Почему я должен её любить?» Перед его глазами встала Нина. «Никогда, — сказала Нина ему сегодня. — Слышишь, никогда». Несмотря на это, он не мог ей изменить. «Видимо, я однолюб», — подумал он печально. Чтобы не обидеть девушку, потрепал её по полному плечу, поцеловал.

А когда встал с постели, она приподнялась на локте и сказала тоном, по которому трудно было понять, чего больше в её словах — злости или укора: