Цирк "Гладиатор" - Порфирьев Борис Александрович. Страница 9
9
Комната сразу же оказалась мала, чего не ощущалось при борьбе с послушным берёзовым идолом.
— Куда ты к чёрту вырываешься! — раздражался Верзилин. — Ты борись, а не бегай по комнате!
Татауров засопел, обхватил учителя, приподнял над полом, но Верзилин выскользнул, сказал, тяжело дыша:
— Эх!.. Ты всё берёшь на силу… потому что восемь пудов в тебе. А надо — взять на приём… Видишь, у меня рука плохо сгибается и я легче тебя… а тебе не удаётся… одолеть.
Один раз он швырнул через себя Татаурова так, что тот рассадил в кровь половину лба.
Неожиданно парень рассердился; отирая кровь рукой, зло заявил:
— Что уж так–то?.. Довольно!
И усевшись на пол, прислонившись спиной к стене, запел:
Зачем ты, мать, меня родила,
Зачем на свет произвела,
Судьбой несчастной наградила,
Костюм матроса мне дала.
Ведь нас, матросов, презирают,
Нигде проходу не дают,
И нами тюрьмы наполняют,
Под суд военный отдают.
За пять дней Верзилин изучил все татауровские песни. Пел он всегда печальное и всегда о моряках. Эти песни и богатая татуировка заставляли думать, что парень служил во флоте. И странно было слышать, что Татауров почти не умеет плавать, вырос вдали от моря — в Вятской губернии, в деревне, где речку куры вброд переходят… О себе он рассказывать не любил. Впрочем, он вообще предпочитал молчать. Когда Верзилин его расспрашивал, он молча улыбался.
— Так чего уж рассказывать–то? Нечего… — говорил он, разводя руками. — В пехоте служил… А так–то уж нигде не работал…
— А у пожарников?
— Вот разве у пожарников…
— А где тебе наколку сделали? В армии?
— Наколку?
— Да.
— Нет, зачем в армии. Это я когда грузчиком работал… в порту…
— Так ты же сказал, что нигде не работал, кроме как у пожарников?
— Так я там недолго, одно лето.
Татуировкой он гордился.
— Ты как маори, — сказал ему Верзилин.
— Чего это?
— Маори, говорю. Есть такое племя в Новой Зеландии; очень татуироваться любят… Я тебя буду звать Татуированный. Татауров — Татуированный, здорово! У тебя и фамилия–то от этого слова происходит… Эк тебя разрисовали!..
На груди Татаурова была голубая красавица с распущенными косами и рыбьим хвостом, окружённая окаменевшими волнами; на спине — большой крест, якорь и сердце, обрамлённые словами: «Вера, Надежда, Любовь»; на плечах были компасы, кинжалы, женщины, сердца, пронзённые стрелами; на тыльной стороне ладоней — огромные мотыльки, а под ними, на костяшках пальцев, имена: на правой руке — «Иван», а на левой — почему–то нерусское имя «Луиза»; даже на ягодицах был изображён большой кот, бросающийся на мышь.
— Тебя хоть сейчас в паноптикуме выставляй, — сказал Верзилин. — Или в Петровской кунсткамере.
Татауров улыбнулся.
— Давай тебе ещё на щеках и на лбу наколем, а?
— Так не накалывают, — вполне серьёзно ответил Татауров, и казалось, он хотел сказать: «Если бы накалывали, я бы — со всем удовольствием».
— А напрасно. Вон маори даже веки татуируют. Так что они тебе сто очков вперёд дадут.
— Так они нерусские… Я одного моряка… нерусского в трактире на Курляндской видел… Он за кружку пива раздевался… так живого места нет…
— Вот бы тебе так, а?
Верзилин дружески похлопал Татаурова по плечу.
Было приятно сознаться себе, что татуировка Ивана ему нравится так же, как нравятся его печальные моряцкие песни. Да что там — ему всё нравилось в этом парне и доставляло радость заботиться о нём, как о сыне. Даже флегматичность Ивана не раздражала, потому что и это давало возможность его опекать.
Верзилин подарил ему свой хороший костюм и котелок, купил кровать, установил её в маленькой комнате.
Первые дни прошли в каких–то ненужных хлопотах, в знакомстве. Затем приступили к занятиям.
Радовало, что Татауров умел работать с гирями; правда, делал зарядку он без большой охоты, но добросовестно. Когда он «крестился» гирями, голубые девицы на его бицепсах томно извивались.
— Девять… Десять… — считал Верзилин. — Ещё десять осталось.
Без этого счёта, без подбадриваний, без наставлений обойтись было нельзя. Случалось, что парень во время гимнастики останавливался или присаживался на пол и, если Верзилин не напоминал ему о себе, мог подолгу сидеть, ничего не делая. Верзилин поднимал гирю раз, другой, третий, а Татауров всё сидел и сидел.
— Иван! — говорил Верзилин.
Тот безропотно вставал, продолжал зарядку.
— Ты пойми, — горячо объяснял ему Верзилин, — это ведь не для меня, а для тебя… для тебя самого… Моя песенка спета, мне можно и не заниматься. А вот ты без занятий никуда не денешься. Развивать тебе надо твою силу… Развивать… Только тогда ты сможешь стать чемпионом. Ты должен заболеть этой мечтой, понимаешь? Заболеть. Иначе ничего не получится… Всё отдать ради этого, понимаешь? Если я тебе двадцать раз велю гирю поднять, то ты двадцать пять раз подыми… Понимаешь, а? Только тогда станешь чемпионом… Знаешь, как Поддубный делает? Вот то–то… Ты должен развивать силу, которую тебе природа дала. Мышцы должны быть стальными… Самое главное — заболей мечтой. Больше ничего не надо. Остальное всё придёт…
Матчи борьбы по–прежнему проводились в отсутствии хозяйки. А так как была зима и корова стояла в хлеву, хозяйка уходила из дому в самое неопределённое время; возвращалась она тоже неожиданно, и Верзилин всякий раз прекращал борьбу.
Только однажды, когда Татауров, выведенный из себя шпильками Верзилина, остервенело бросил его на опилки, застланные брезентом, и навалился всей тяжестью, стремясь подогнуть его руки, смять, опрокинуть, Верзилин, услыхав шаги пришедшей хозяйки, решил всё же не кончать матча, а дать возможность парню раз в жизни насладиться заслуженной победой.
Верзилин стоял на четвереньках, втянув в плечи шею, а Татауров, хрипя, ругаясь, пытался оторвать его от пола, свернуть ему голову, подогнуть руку, задавить своим весом.
Но ничего не помогало. Верзилин стоял как вкопанный. Он и сам сейчас решил бороться до победы. Чувство злости на ученика, не способного воспользоваться преимуществом, заставляло Верзилина, сжав зубы, забыть о боли.
Татауров оказался упрямым, но не меньше его был упрям учитель.
Прошло десять минут, двадцать, полчаса.
Больная рука, казалось, онемела.
Прошло ещё десять минут.
Вдруг Татауров обхватил его одной рукой за шею, другую подсунул под руку, рванул, — и Верзилин оказался опрокинутым; уже не было сил сопротивляться, и он почувствовал, как его мокрые лопатки прижались к холодному брезенту.
Татауров сжал его шею руками и, тяжело дыша, хрипел:
— Что, получил?.. Получил?..
— Пусти, идиот! — оттолкнул его не на шутку испуганный Верзилин. — Прими руки! Ты борец, а не бандит, зачем душить–то?
Через десять минут они сидели за столом, горячо обсуждая случившееся, и хозяйка удивлённо посматривала на них через полуоткрытую дверь.
Татауров, обычно отказывающийся от простокваши, с удовольствием хлебал её ложкой, приговаривая:
— На хитрость пошёл… Вижу, вы замерли, думаете, я всё одним манером, а я — нарочно! Вы успокоились — а я иным — раз!..
— Скажи спасибо моей руке. Если бы не она, ничего бы тебе не сделать.
— Да что там рука! Уж загнал вас в партер на целый час, какая бы рука ни была — всё равно устали, а я на вашей спине отоспался.
Видя его радость, Верзилин не стал напоминать Татаурову о том, как тот задыхался, сопел, был беспомощен. «Пусть это вселит в него уверенность в своих силах», — решил он. И подумал, что в день знакомства Татауров был таким же оживлённым. «Гладиатор ты мой… татуированный», — подумал он.
Прогулка, которую так не любил парень, была весёлой. Они дошли до лесистого берега Лахты и там сразились ещё раз. В этот день Татауров, пожалуй, в первый раз не сетовал на свой тяжёлый саквояж, гружённый, как того требовал Верзилин, галькой.