Танки идут ромбом - Ананьев Анатолий Андреевич. Страница 13

Такая же участь постигла и артиллеристов. Но капитану с двумя орудиями удалось отступить к лесу. С опушки он ещё сделал несколько выстрелов и ушёл, видя и понимая, что бой окончательно проигран. Трое суток двигался он по ночам, окольными дорогами, к Северному Донцу. Потом соединился с отрядом, которым командовал член Военного совета Юго-Западного фронта дивизионный комиссар Гуров, и с ним вышел из окружения. Этого Пашенцев уже не знал, как не знал и того, что и тылы, и госпитали Пятьдесят седьмой армии, отход которых прикрывал он со своим батальоном, не дошли до Северного Донца и были разгромлены танковой колонной противника.

Вышел Пашенцев из окружения с тремя бойцами, которых так же, как и его, подлечили и прятали у себя жители Малых Ровенек. В кромешной тьме переплывали Северный Донец. Левый берег чёрным крутым отвесом молчаливо возвышался над водой…

Пашенцев встал, откинул дверной полог. Солнечная дорожка пробежала по полу и легла на стену, и весь блиндаж сразу наполнился весёлым и ярким светом. Тёплый сквозняк зашелестел страницами раскрытого на столе журнала. Капитан взял его, бегло взглянул на заголовки, надеясь найти что-нибудь интересное, чего он ещё не читал в этом номере, но все было знакомо — и статьи, и стихи, и иллюстрации. С обложки приветливо улыбалось молодое лицо санитарки. Она была в белом халате и белой косынке с красным крестом, и это белое словно было специально придумано художником, чтобы ярче оттенить бронзовый загар щёк. Сквозь загар пробивались веснушки. «Мило!» — подумал Пашенцев, рассматривая обложку с протянутой руки. Потом поднёс её ближе к глазам, потом снова оттянул: лицо девушки показалось знакомым. Эти веснушки, эта светлая прядка из-под косынки… Она — из Малых Ровенек! Шура! Она приносила на чердак хлеб и воду и перевязывала рану!… Пашенцев торопливо отыскал подпись: «Серафима Онучева из Астрахани. В тяжёлые для Отчизны дни, когда фашисты были у во-рот Москвы, она добровольно ушла на фронт. Десятки раненых вынесла она с поля…» Дальше читать не стал, разочарованно отложил журнал в сторону. «Так же вот и подполковник Табола ошибся насчёт меня, — подумал он. — Мало ли было людей на Барвенковском выступе! А, к черту все эти дурацкие воспоминания и догадки. Надо сходить на кухню…» Но мысль о том, что подполковник Табола все же может помочь «оправдаться», раз зародившись, уже не покидала Пашенцева. И по дороге на кухню, и на кухне — на дне оврага, у ключа, под ивами, когда разговаривал со старшиной и поваром и снимал пробу с борща и каши, привычно пахнущей дымком, и когда вернулся снова в блиндаж и пошёл по взводам проверять, как роют танколовушки, — все время думал о подполковнике. Теперь и слово — Табола! — казалось каким-то знакомым сочетанием звуков. «Табола?… Табола?… Какая была фамилия у того бородатого артиллерийского капитана?» Пашенцев чувствовал, что где-то здесь нужно искать разгадку. Первое, о чем он подумал, — это трубка. У бородатого капитана тоже в руках была трубка; когда генерал Подлас сел в машину, когда из-под колёс генеральской «эмки» взвилась пыль, бородач, точно так же, как это сделал сегодня Табола во время встречи с командующим фронтом, принялся выбивать о каблук трубку. Может быть, простое совпадение? Но тот бородатый артиллерийский капитан как раз и был из Пятьдесят седьмой армии, которую называл сегодня Табола, так что вполне вероятно, что догадка верна. И ещё одно обстоятельство наталкивало Пашенцева на эту мысль: когда в Соломки прибыл артиллерийский полк и в штабе батальона разгорелись споры о том, где лучше поставить батареи, Табола сказал: «Танки надо пропускать под огонь орудий, а пехоту должна отсекать пехота. Проверенный тактический приём, и на сегодняшний день самый лучший!» В этом высказывании явно чувствовался бородатый капитан,

«Он?…»

«Он!»

Однако, хотя Пашенцев и был теперь уверен в своей догадке и в тот же вечер хотел непременно сходить к подполковнику и поговорить с ним, события, развернувшиеся на закате солнца, нарушили все его планы.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Володин сам шагами отмерил расстояние и начертил квадраты. Он все ещё был расстроен тем, что прослушал указание командующего, и, стараясь хоть чем-нибудь загладить свою вину, особенно тщательно выбирал места под ловушки и отсчитывал шаги. Когда бойцы, поснимав гимнастёрки, взялись за лопаты, он тоже снял гимнастёрку и! стал копать вместе со всеми. Раз за разом выкидывал землю, прислушиваясь и подчиняясь общему ритму; было приятно ощущать силу в руках и ещё приятнее видеть, как быстро продвигалась работа. Никто не жаловался ни на жгучее солнце, ни на безветрие, бойцы, как видно, понимали важность того, что делали, и потому работали с молчаливым упорством, без передышек и перекуров; лишь когда стали подчищать дно, кто-то со вздохом сказал:

— Вот это работнули!

Володин узнал по голосу Царёва.

Царёв, улыбаясь, достал кисет; глядя — на него, отложил лопату и Бубенцов и тоже полез в карман за кисетом. И — словно только этого ожидали — бойцы разом прекратили работу. Пока закуривали, ещё молчали, но едва над головами заструился облегчающий душу махорочный дымок, заговорили шумно, весело. Это вдруг возникшее оживление захватило и Володина, и он на минуту забыл, что к пяти часам, как передал Пашенцев, придёт на позиции майор Грива проверять и что нужно поэтому спешить; Володин прислушивался к голосам; пулемётчик Сафонов говорил, что командующий фронтом, по его мнению, человек простой, хотя и генерал, — Володин вполне разделял его мнение; боец Чебурашкин сетовал, что так и не успел как следует разглядеть генерал-лейтенанта, — Володин вполне понимал его досаду; и даже то, что Бубенцов назвал генерал-лейтенанта своим земляком и насмешил товарищей, — тоже хорошей шуткой отозвалось в душе Володина. Он понимал, почему солдаты его взвода сейчас охотнее вспоминали о генерал-лейтенанте: в то время как Ватутин стоял на бруствере и разговаривал с офицерами, член Военного совета фронта был рядом с бойцами, в траншее, и это запомнилось сильнее. Володин уже сам готов был включиться в разговор и поделиться впечатлениями, но возглас старшего сержанта Загрудного: «Разговорчики!» — остановил его. Хотел ли Загрудный «подковырнуть» лейтенанта, помня утреннюю обиду, или сказал из лучших намерений, как старый, опытный служака, которого уже ничто не может ни увлечь, ни отвлечь от порученного дела? Когда Володин посмотрел на него, старший сержант как ни в чем не бывало подгребал землю. И все же в этом замечании Володин уловил нехорошее: сперва просто подумал, что старший сержант.лов-ко «отплатил» ему за утреннюю резкость, но тут же решил, что хотя Загрудный и прав: спешить надо! — но поступил гадко, поставив его, Володина, в неловкое положение перед бойцами.

«Разговорчики!» — мысленно повторил лейтенант Володин, и хотя никто не слышал, с каким ехидством он повторил это слово, для самого лейтенанта оно прозвучало так, словно было сказано вслух, громко, и все, что он хотел вложить в него — и презрение, и насмешка, и упрёк, — было в нем в полной мере. Он швырнул на землю окурок и придавил его каблуком.

Работать больше не хотелось, он вылез из ямы и уже ни за что не брался, а только следил, как солдаты на плащ-палатках относили накопанную красную глину в ближайшую воронку, как укладывали жерди и ветки над ловушкой, как застилали это зыбкое перекрытие старым сухим сеном и засыпали сверху землёй. Когда бойцы, закончив работу, отправились вместе с Загрудным готовить вторую яму и только оставшийся Царёв все ещё ползал на животе по перекрытию, разравнивая комки и траву, Володин отошёл и посмотрел издали на танколовушку. Маскировка хорошо сливалась с выгоревшей травой, и танколовушку почти не было заметно. Но это не обрадовало Володина, лишь на какой-то миг шевельнулась в нем гордость за бойцов, которые всё могли: окоп так окоп, блиндаж так блиндаж, ловушка так ловушка; которые, сколько он помнил, ни разу не подводили его; лишь на миг вспыхнуло это чувство гордости и потухло, и он уже смотрел не на ловушку, а дальше, туда, где кончались или, вернее, начинались первые плетни соломкинских огородов, туда, где несколько часов назад работали регулировщицы с развилки, где он видел в бинокль Людмилу и где теперь никого не было видно — ни девушек, ни выкопанных ими щелей, а только — редкая и жёлтая, взбегавшая на пригорок пшеничная осыпь. Когда он вернулся к танколовушке, Царёв сидел на клочке оставшегося от маскировки сена и, сняв сапог, вытряхивал из него землю.