Танки идут ромбом - Ананьев Анатолий Андреевич. Страница 32

Цивилизованные варвары!

Однажды утром весь мир узнал о том, что сделали фашисты с партизанкой Зоей; с газетного снимка смотрело на людей мёртвое девичье лицо; садизм Запада оказался куда изощрённее садизма Востока; пепелища, пепелища, трупы мирных людей по обочинам дорог, рвы, заполненные человеческими телами; Табола не преувеличивал, сравнивая фашистов с дикими татарскими племенами, он сам был дважды в окружении и дважды выходил из него; но одного он не подозревал тогда — наивным покажется это сравнение, когда загремят обвинительные речи на Нюрнбергском процессе, когда тайна концлагерей и лагерей смерти перестанет быть тайной и у опечатанных крематориев встанут часовые, охраняя, как вещественное доказательство, печи и пепел сожжённых тел; когда ужасы рвов-могил, нумерованных и ненумерованных, отрытых в полях России, по всей Европе, где только ступала нога гитлеровцев, эти потрясающие кладбища с грудами изувеченных тел, расстрелянных, задушенных, умерщвлённых, ни в чем не повинных мирных жителей городов и сел, стариков, женщин, детей, раздетых донага, осмеянных, униженных, обобранных, — ужасы рвов-могил — тысячи откопанных мертвецов! — заставят содрогнуться мир. Табола доживёт до этого дня и усмехнётся, как наивно было сравнивать фашистов с татарскими ордами! Фашистов ни с кем нельзя сравнить, потому что человечество не может припомнить в своей истории ещё другого такого факта, равного по количеству совершённых злодеяний людьми над людьми. Доживёт и прочтёт сообщение о начавшемся в Тель-Авиве процессе над фашистским преступником Эйхманом, тем самым «бухгалтером смерти», который одним росчерком пера сотнями, тысячами бросал пленных и заложников под пулемёты, который, если верить очевидцам, так сказал о себе: «Я с улыбкой сойду в могилу, потому что уничтожил шесть миллионов душ!» Доживёт и увидит, как суд над палачом превратится в судилище, мировая общественность с гневом назовёт преступника под бронированным стеклянным колпаком и судей сообщниками, и Табола присоединится к этому мнению. С ещё большим возмущением и гневом услышит однажды, что Адольф Хойзингер, один из приближённых генералов Гитлера, тот самый каратель, свирепствовавший в Белоруссии и на Украине, разрабатывавший стратегические планы порабощения народов и подписывавший лично приказы о массовых расстрелах и казнях, — этот фашистский преступник вновь получил военный пост; его резиденция в Вашингтоне; он снова вынашивает чудовищные планы войны. «Люди! Народы! Уроки истории забывать нельзя!» Седой генерал в отставке, решивший вдруг под старость изучить историю, седой генерал Табола, который сам мог бы оставить потомкам поучительные страницы, в ночной тишине рабочего кабинета прочтёт фразу Наполеона, сказанную в Тильзите о Фридрихе-Вильгельме и Германии: «Подлый король, подлая нация, подлая армия, держава, которая всех обманывала и которая не заслуживает существования», — прочтёт в книге Тарле «Наполеон» и задумается над этой фразой. Прав ли Наполеон? Нет, не это будет важным для седого генерала; он не согласится с высказыванием корсиканца, который в своё время сам залил кровью поля Европы, — «великий» корсиканец мог говорить так, потому что для него нации и народы были только пешечными полками, — отставной генерал Табола с беспокойством подумает о тех немцах, западных, где опять раздаются реваншистские голоса. «Ужасы войны не должны повториться! Нация, которая в течение полувека позволит снова в третий раз втянуть себя в авантюру реванша, заслуживает всяческого осуждения!» — Табола запишет это на газетном листке, над столбцами с чёрным крупным заголовком: «Бонн требует атомное оружие».

Цивилизованные варвары!

Танки не прошли к шоссе. От развилки они повернули к северной окраине стадиона, потом ворвались в пустынную улицу и с грохотом помчались по селу. Если бы те, кто находился на командном пункте батальона, не кинулись бежать, немцы наверняка не заметили бы ни окопов, вырытых в стороне от дороги, на огороде, и хорошо замаскированных, ни блиндажа с пятью накатами, крыша и вход в который успели за весну зарасти крапивой; танковая лавина просто прогромыхала бы по пустынной улице, наткнулась на артиллеристов Таболы, на заградительный противотанковый огонь и, не выдержав, отхлынула назад, к гречишному полю, как отхлынули от траншеи автоматчики; но случилось как раз то, чего никак никто не ожидал; едва появились на улице танки, как все, кто были на КП и кто в блиндаже, в панике бросились к развалинам двухэтажной кирпичной школы. За развалинами стояла наготове противотанковая батарея. Табола заметил бегущих, когда за ними гнался по огороду танк, строчил из пулемёта, настигал и давил гусеницами.

В стереотрубе, как на экране, все приближено и увеличено: и танк, угловатый, приземистый, и чёрное жерло орудия, и маленький чёрный ствол пулемёта, беспрерывно кипящий белым пламенем, и лица бегущих, искажённые страхом и отчаянием… Ни сейчас, ни спустя полчаса, после боя, Табола так и не узнал толком, что произошло на командном пункте батальона. Оставшийся в живых начальник штаба, близорукий, сутуловатый лейтенант, бывший сельский учитель естествознания, растерянно бормотал: «Очки? Где очки? Где я выронил свои очки?» Кто побежал первым — сам ли майор Грива, или этот близорукий лейтенант, или ещё кто-то из штабных; но, может быть, им просто нечем было защищаться, потому что все противотанковые гранаты ещё вчера вечером специальным приказом по батальону были переданы в роты? Приказ этот, сочинённый тем же исполнительным начальником штаба и подписанный Гривой, уже никому не нужный, валялся в ходе сообщения, втоптанный каблуком в землю, а майор Грива, как был в блиндаже без гимнастёрки, без пояса, так и бежал теперь впереди танка, впереди всех, с необычным для толстяка проворством перепрыгивая через плетни и канавы; белая рубашка его особенно была заметна на фоне зеленой огородной ботвы.

Бежали связисты.

Бежали солдаты охранного взвода.

«Так было под Малыми Ровеньками — танки расстреливали и давили обезумевших, метавшихся в панике по полю людей!»

Табола медленно поворачивает стереотрубу; кадры, которые мелькают перед глазами, не предусмотрены сценарием; сейчас, когда исход боя почти ясен, когда до победы остаётся всего несколько минут — одна последняя схватка артиллеристов с танковой лавиной, поредевшей, уже потерявшей свою ударную силу (поле боя, как чёрные копны, горят подбитые танки), — перед самой победой это паническое бегство! В полушариях стереотрубы то видны ноги майора, короткие, полные, то голова, плечи, руки, багровая шея и белая сверкающая лысина, всегда потная, которую Грива тогда старательно промокал носовым платком, — теперь в его руках нет ни носового платка, ни пистолета. За майором гонится танк. Табола вспомнил все, что можно вспомнить об этом человеке, и неприятное чувство досады и злобы, ненависть ко всему трусливому — «Века не стирают позора нации!» — накипевшая в нем за долгие месяцы войны, теперь прорвалась одной жёлчной фразой: «Болван! Кусок мяса!» Он сказал мысленно: в ту секунду, когда произносил эти слова, ещё не знал, спасёт или не спасёт майора, только чувствовал, что должен спасти, потому что этого требует человеческий долг. Жалко было даже преступника, которого подводят к стенке, а тут… За развалинами двухэтажной кирпичной школы стоит батарея. Крайнее слева орудие можно выдвинуть вперёд, на небольшую площадку, и тогда — прямой наводкой уничтожить этот гоняющийся за людьми по огороду вражеский танк. Табола чётко представлял себе, как это будет. Площадка ровная, словно терраса, словно маленький полигон; он был на ней и вчера, и позавчера, и теперь видел её в воображении — порыжевшую, выгоревшую траву, пыльную тропинку по диагонали, на которой до сих пор, наверное, сохранились следы его сапог; стрелять с площадки хорошо, но и орудие будет открыто со всех сторон, как мишень; ни деревца, ни кустика, ни окопа, ни воронки; впрочем, воронка, может быть, уже есть, и это только ещё больше осложнит дело. «Посылать людей на смерть? Усатого наводчика, которому за сорок и у которого семеро детей? Безусого заряжающего, которому тоже за сорок и который тоже не холостяк? Стоит ли жертвовать лучшим орудийным расчётом ради спасения этих бегущих по огороду трусов?…» Если бы можно было на войне выбирать, заглядывать в будущее — усатый наводчик поведёт комбайн, Грива сядет за дубовый стол и повесит на дверях табличку: «Приём по вторникам и четвергам…» Танк уже не стрелял, а просто гнался за майором, но Табола все ещё нe принимал никакого решения. Из-за развалин двухэтажной кирпичной школы вот-вот появится танковая лавина, и крайнее слева орудие, отлично замаскированное, спрятанное за бетонный фундамент, должно ударить во фланг вражеским танкам. Фланговый огонь — самый эффективный! Орудие будет бить почти в упор, и, пока немцы опомнятся и обнаружат его, не один и не два танка успеют поджечь артиллеристы. Правда, стрелять будет не только крайнее левое, кроме него, стоят в засаде ещё три орудия, но у этого — самые выгодные позиции. Табола так же отчётливо представлял себе и эту схватку — выстрел, стремительная, как черта, трасса, вспышка на броне и чёрный дым над башней; выстрел — трасса, выстрел — трасса… Схватка решит исход боя — или оборона устоит, или Соломки будут сданы немцам. Это только говорят, что полк воюет на своём участке, — каждый солдат держит фронт; он, Табола, сдаст Соломки, другой — другое село, третий — третье, и опять, как в сорок первом, как летом в сорок втором, — вереницы отступающих по дорогам, скопища у переправ… «Века не стирают позора нации!»