Запредельная жизнь - ван Ковелер (Ковеларт) Дидье. Страница 36

Сейчас семь часов. Наила кончает в шесть, и от дома до работы на мопеде ей минут пять езды. Пытаюсь вызвать в воображении ее образ, чтобы очутиться с нею рядом, но тревога не дает сосредоточиться: черты лица стираются, воспоминания о наших встречах, начиная с самой первой на парусном складе, накладываются друг на друга и спутываются в клубок. Чтобы остановить эту чехарду и успокоиться, представляю во всех деталях ее мопед: синий, с красной сумкой, старой наклейкой «Олимпиада – Савойя» и скособоченным щитком от грязи. И обнаруживаю его прицепленным к столбику с «кирпичом» перед кафе неподалеку от крытого рынка. Через стекло вижу Наилу – она сидит за столиком около игрального автомата, перед ней бокал с лимонадом, рядом мужчина моего возраста, преуспевающего вида, удрученно качает головой. Я проникаю внутрь.

– Я на тебя не сержусь, – говорит Наила. Те же слова, что днем у озера, и тот же тон.

– Пойми, – причитает ее приятель, – не будь она в таком состоянии, меня бы ничто не удержало, даже дети. Но сейчас, когда у нее депрессия, она так слаба и так во мне нуждается, я просто не имею права… пойми меня.

– Если хочешь, можешь и дальше любить меня, – тихо говорит Наила, разглядывая картонный кружочек под своим бокалом. – Когда понадоблюсь, я всегда буду твоя. Больше мне ничего не нужно.

Приятель смущен и обескуражен. Он ждал другой реакции: упреков, взрыва ярости, презрения – в общем, форменной сцены. А такое смирение и такое ошеломляющее предложение застали его врасплох. Что тут ответишь, кроме «спасибо»? Бедняга обезоружен, сбит с толку. Браво, Наила, блестяще сыграно. Да и немудрено: старалась, репетировала.

– Ты возвращаешься в Лион?

– Я должен ехать.

Как давно они знакомы? Может, встречались по четвергам? Наила всегда была занята в четверг.

– Но в мэрии все прошло удачно: я почти уверен, что выиграю торги. И тогда в будущем году, если захочешь, мы сможем видеться чаще. Я стану бывать в Эксе как минимум три раза в неделю.

– Конечно, – отзывается Наила, не требуя никаких обязательств.

Больше мне тут нечего делать. Был у них с Фабьеной сговор или нет, теперь не имеет значения. Теперь, когда я уже явно не разведусь, она делает долгосрочную ставку на другого – это нормально. И он ничего – симпатяга. Гладит руку, к которой мне больше не прикоснуться, и вырисовывает на ней пальцем сложные вензеля, должно быть выражающие его душевный разброд.

Я же возвращаюсь к своей законной жене, и мы с ней терпеливо ждем Наилу на лестнице.

* * *

Мне вспоминается другое кафе – это было ранней весной, в порту. Жан-Ми попросил меня испытать с ним вместе его новую яхту. Мы опробовали ее у Кошачьего Зуба, и в результате меня отрядили звонить продавцу, чтобы он срочно прибыл и на месте установил неисправность штурвала. Выйдя из телефонной будки, я прошел несколько шагов и застыл перед витриной «Уэлш-паба». В зале сидела Фабьена с крупным бородатым мужчиной – врачом, который наблюдал ее во время беременности. Обычно весьма флегматичный, он что-то оживленно говорил, разводя руками. Моя жена зачарованно, упоенно слушала, по временам восторженно ловила его руку или заливалась смехом, закрыв лицо ладонями, заказывала еще и еще анисового ликера с водой. Пока я стоял и глядел через стекло на эту пару, которую объединял развивающийся во чреве плод, одежда на мне почти высохла. Не знаю, сколько продлилось это созерцание, эта оторопь перед явлением новой, неведомой мне Фабьены, такой светящейся, безоглядно счастливой. В конце концов за мной пришел Жан-Ми и позвал помочь отбуксировать яхту, а когда маневр был окончен, Фабьены с доктором уже не было.

Я никогда не обмолвился о том, что видел их вместе. Но до шестого месяца беременности Фабьена бредила бегемотами, игуанами и китами. Время от времени по вечерам, купаясь в ванне, она сообщала мне, например, что кашалот может на одном вдохе нырять на глубину трех тысяч метров – это установлено с помощью гидролокатора. Я был очень рад за кашалота. Бегемот же, оказывается, мог пять минут бежать не дыша со скоростью двадцать километров в час по илистому дну реки благодаря обтекаемой, как корпус гоночной машины из «Формулы-1», морде. Она подписалась на какие-то специальные журналы. И твердо решила рожать под водой: статистика однозначно свидетельствовала, что это благоприятно отражается на ребенке и значительно уменьшает степень родового стресса.

Но за три месяца до срока доктор утонул в озере; нырнул и задохнулся. И увлечение кончилось. Не знаю, кто из нас – Фабьена или я – вспомнил об этом ее акушере-подводнике, сидя на пахнущей супом лестнице. Я уже не могу отличить, где ее мысли, а где мои собственные. Так или иначе, хоть она никогда ничего мне об этом не говорила, но первой потерей в ее жизни был именно он.

Наила вернулась одна, держа в одной руке шлем, в другой газеты. Фабьена встала ей навстречу. Вот уже час она вскакивала каждый раз, как на лестнице загорался свет. Наила посмотрела на нее без малейшего удивления.

– Они переехали, – вежливо сказала она, указывая на дверь напротив. – Могу вам дать их новый адрес.

– Я Фабьена Лормо, – ответила моя жена.

Наила замерла. Недоверчиво оглядела гостью, заметила прислоненную к перилам картину. И резко повернулась. Фабьена поймала ее уже на второй ступеньке.

– Да нет же, я не для того пришла, чтобы упрекать вас и выяснять отношения. Ревность – пустое чувство, на котором я не собираюсь зацикливаться. Мы с вами потеряли одного и того же человека… то есть скорее всего не одного и того же… Но кто еще сегодня может рассказать мне о нем? И с кем я могу о нем поговорить, кроме как… Я прошу у вас всего пять минут.

Наила возвращается, открывает дверь, пропускает Фабьену. Зажигает свет, уменьшает яркость и снимает куртку.

– Это он сказал вам про нас?

– Нет, – улыбается Фабьена, распаковывая картину. – Люди. Фотография, анонимное письмо… «Твой муж спит с арабкой». В таком духе…

– Я француженка, – твердо, со спокойным достоинством возразила Наила. – И никогда не сталкивалась в этом городе с расизмом.

– Потому что вы хороши собой. – Фабьена поставила незаконченный портрет на комод с выдвинутыми ящиками, из которых свисали рукава каких-то одежек. – Я подумала, что вам будет приятно иметь этот холст. Тем более что Жак в завещании оставил вам все картины, которые не заберут родственники.

Наила кусала губы и отворачивалась от портрета, как будто отстраняясь от своего изображения.

– Я очень сожалею, – сказала она.

– О чем?

– О том, что он упомянул меня в завещании. Это нехорошо по отношению к вам… Некрасиво…

– А я сталкивалась с расизмом, – оборвала Наилу Фабьена, пристально глядя на нее. – Вас это удивляет? Мои родители были тупые хамы, они видели, что я на них не похожа, но старались, как могли, заставить меня стать такой же. Свободой, достоинством, самоуважением я обязана Жаку. Так что никакого права в чем-либо упрекать его не имею – ни его, ни вас, Наила. Вы вели себя очень тактично, и не ваша вина, что Жаку в городе завидовали, а меня были рады-радешеньки унизить. Но я не намерена играть в эту гнусную игру. Жаку было с вами хорошо, а я его любила – вот и все, что я вижу.

Более того, он даже лучше относился ко мне, как бы искупая свою любовь к вам. Он был порядочным человеком.

– Я знаю.

– Я хотела бы, чтобы вы пришли на похороны.

– Почему?

– Из-за людей. Из-за анонимных писем. Я сейчас прошла через весь город с этой картиной под мышкой, чтобы все видели, что я иду к вам. Для нас обеих единственный способ защититься и отомстить – это быть вместе. Подружиться или, во всяком случае, сплотиться. Вы согласны?

Наила проглотила комок. Ее слегка оглушило. Меня тоже. Она предложила Фабьене присесть. Выпить. Угостила печеньем. Сообщила, чтобы моей жене не было неловко, что она находится на нейтральной территории: я никогда здесь не был.

– Вы его любили? Можете не отвечать.

Наила не ответила. Она зажгла палочку благовоний, налила по бокалу мартини, и обе стали пить, уставившись в электрокамин.