Запредельная жизнь - ван Ковелер (Ковеларт) Дидье. Страница 40

Фабьена простудилась ночью под открытым окном и без конца сморкается. Люсьена это шокирует. Он самолично сочинил надпись для своего венка, вон он на почетном месте у скамьи, на которую сейчас водрузят гроб: «Лучшему из отцов». Это, пожалуй, перебор. Но Люсьен страшно горд.

Рядом с Дюмонселями, сидящими на два ряда дальше семейства покойного, примостилась Тереза Туссен. Она переступила порог церкви первый раз после обращения в иную веру. Из кармана у нее демонстративно торчит «Вестник Тибета», на груди приколот медальон с улыбающимся Далай-ламой – все говорит о том, что она присутствует здесь как вольный слушатель и только ради меня.

Одиль из деликатности села по другую сторону прохода, отдельно от Жана-Ми с братьями. Это она, с разрешения Фабьены, которая петь не умеет, выбрала песнопения. Самые трудные. Накануне сутки отрабатывала их перед зеркалом – ее одну будет слышно в общем хоре.

Часовня наполнилась чуть ли не до отказа, пришло человек сто. Я и не подозревал, что у меня столько знакомых. Будь моя воля – я бы из них всех позвал десятка полтора, не больше. И прибавил трех-четырех, кого здесь нет, а было бы так приятно увидеть. Лица из прошлого: потерянные из виду друзья, мимолетные подруги… Может быть, они тут, но слишком изменились и я не узнаю их. Вообще средний возраст собравшихся великоват для моего поколения. Должно быть, у тех, кто помоложе, хватает других дел. Или они послушались мою сестру и не стали нарушать «сугубо семейную обстановку».

Певчий ломающимся голосом объявил, что церемония начинается, и призвал всех к тишине. Под стихарем у него надет синий спортивный костюм – вечером тренировка по регби. Аббат Кутан прокашливается и произносит несколько слов в сломанный микрофон: когда священник говорит, он не работает, а когда замолкает – пронзительно свистит.

– Эймерик, меня слышно? – осведомляется кюре, возясь с выключателем.

– Черт бы драл эту хрень! – отзывается певчий и стучит микрофоном по алтарю – усиленный звук громом отдается под сводами.

Рабочие от Бюньяров нечаянно оказались донельзя точны: покачивая гроб, как лодку, они переступили порог часовни ровно в три, с последним ударом колокола. За ними шел сын Жана-Гю, маленький очкарик, вызвавшийся нести на подушечке мои награды. Это была идея Фабьены. Поначалу меня эта затея раздражала, теперь же я получше узнал свою жену и оценил ее тонкость – она хотела тайно почтить мое чувство юмора. На малиновом бархате поблескивали герб города – мне присудили его как победителю конкурса на лучшее оформление витрины к Олимпиаде – и почетная медаль 120-го транспортного полка, которую я получил во время армейской службы за декорации и постановку рождественского спектакля для детей офицеров.

Сынок Жана-Гю медленно вышагивает за гробом, успевая поворачивать голову направо и налево, чтобы кивнуть или подмигнуть всем своим приятелям. У левого переднего носильщика развязался шнурок – я жадно жду, что будет, но все обходится. Когда лакированный сундук проплывает мимо Одили, она краснеет и отворачивается – увы, причина мне известна.

«Трианон» плавно приземляется на козлы. Бюньяровские работники раскладывают сверху несколько венков для красоты и удаляются в боковой придел.

В часовне появляется Альфонс. А то я уж начал беспокоиться. Запыхавшись, он катит перед собой инвалидную коляску. Вот не знал, что, кроме нас, у него есть кто-то из близких. Он пристраивает своего инвалида около кропильницы – мои теща с тестем освободили место, переместившись в первый ряд – и заботливо вытирает своим носовым платком стекающую у него изо рта слюну.

Кюре вздевает на нос очки, наклоняется над магнитофоном и включает Баха. Левая половина крыши начала протекать, люди жмутся и уворачиваются от капель, раскачиваясь совсем не в такт органным переливам. Кюре, видя это, указывает им на сухие места в правой стороне, однако там все занято – многие сообразили заранее. Заорал чей-то ребенок. Генеральша Добрэ клюет носом. Месье Рюмийо роняет приличествующую случаю слезу, стараясь попасть в объектив фотокорреспондента. Директор водолечебницы, человек занятой, прикрываясь молитвенником, заглядывает в электронный блокнот.

– Что мне тут делать? – дряблым голоском спрашивает гость в коляске.

Альфонс наклоняется к нему и шепчет на ухо:

– Разве вы не узнаете? Это же Жак Лормо, выпуск семьдесят седьмого года, семнадцать с половиной баллов по французскому и четырнадцать по латыни!

Боже мой! Это месье Мину! Гроза всей школы… Монтерлановская осанка, негнущаяся нога и грохочущая по каменному полу подкованная железом палка. Во что он превратился! Право, иногда стоит умереть пораньше из простого человеколюбия…

– Четырнадцать по латыни, – механически повторяет старый учитель.

Насколько я понимаю, Альфонс нарочно вытащил его из богадельни и привез сюда, чтобы у меня на похоронах, кроме собратьев по торговому цеху Экса, присутствовал свидетель моих блестящих успехов в науках, которые, пойди я по материнским стопам, открыли бы мне дорогу в университет. Не могу передать, до чего меня тронуло такое отношение. Для Альфонса мои возможности не исчерпывались витринами и картинами. Он принимал в расчет потенциальные пути, на которые я не осмелился ступить. Сегодня все шоры спали: робость, лень, страх потерять свободу, – и неосуществленное будущее уравнивается в правах с настоящим. Вряд ли кто-нибудь понял порыв Альфонса, но мне он от этого еще дороже.

– Это надолго? – забеспокоился месье Мину.

– Ему так приятно, что вы пришли. Он так часто вас вспоминал.

– Тише вы! – шипит на Альфонса соседка.

– Я близкий родственник, – возражает он.

Из того, что он шепчет на ухо месье Мину, я понимаю, что он регулярно навешает инвалида и держит его в курсе поэтической жизни города. Когда-то именно Мину, с которым Альфонс познакомился в школе, на родительских собраниях, ввел его в Комитет друзей Ламартина. Благодаря ему он может, предъявляя визитку, гордо представляться пациенткам и служащим водолечебницы: «От меня отказались родители, зато я признан общественно полезным».

Постепенно в часовне установилась тишина, только нет-нет да поскрипывали сиденья и щелкали замочки дамских сумочек. Люсьен обернулся и считает, сколько народу пришло почтить память его отца. На руке у него мои часы, которые я оставил в трейлере, в ящике ночного столика. Затвердевший от долгой носки ремешок не мог держаться на тоненьком запястье, и Люсьен проделал новые дырочки.

– Господи всемогущий! – дребезжащим голосом заговорил кюре. Микрофон усиливал примерно один слог из пяти. – Мы собрались сегодня в Твоем храме, чтобы помолиться об упокоении души рабы Твоей Маргерит Шевийя, принявшей христианскую кончину, причастившись Святых Даров. Мне приятно видеть, что так много людей провожает в последний путь эту женщину, которая, насколько мне известно, была одинокой и умерла в больнице.

Аудитория изумленно замерла, потом по рядам пополз ропот. Певчий, заподозрив неладное, заглянул в записи кюре и с перекошенной физиономией возбужденно зашептал ему в ухо:

– Мадам Шевийя – это в Вилларше в пять часов!

– Хорошо, я буду говорить громче, – смиренно вздохнув, ответил аббат Кутан и продолжал: – Она всю жизнь была труженицей, сначала работала в деревне, затем перебралась в Экс-ле-Бен и от простой прачки дослужилась до технической сотрудницы мэрии. У Маргерит Шевийя было трое детей и шестеро внуков, и, казалось бы, она заслужила спокойную старость в кругу заботливых близких. Однако же ей пришлось доживать последние годы в монастырском приюте Мон-Репо вплоть до того несчастного дня, когда она упала и сломала шейку бедра. Господу помолимся!

Фабьена и отец переглянулись, не зная, как реагировать. Певчий повернулся к ним и бессильно развел руками, далеко вылезавшими из рукавов слишком короткого ему стихаря.

– Благодать Господа нашего да пребудет с вами! – возгласил кюре, трепеща всем своим щуплым тельцем.

– И со духом твоим! – пропела в ответ одна только Жанна-Мари Дюмонсель, страшно обрадованная тем, что память одного из рода Лормо омрачит событие не менее курьезное, чем коровий пук.