Безмолвная ярость - Мюссо Валентен. Страница 4
Сам того не сознавая, я повысил голос, так что несколько человек повернули головы в нашу сторону. Я еще не пережил оторопь от заявления, которое Камиль направил нам через судебного пристава. Я злился, ведь он был прекрасно осведомлен о нашей работе и никогда не проявлял к ней ни малейшего интереса.
– Я прекрасно все понимаю, Тео. Но не изводи себя. Давай не будем портить вечер, это было бы слишком глупо.
Я киваю, пытаясь успокоиться, но для меня вечер был испорчен еще до его начала. Моя семья «висит» на стенах галереи, выставленная на обозрение десятков и десятков незнакомых людей, но никого нет рядом. Я внезапно чувствую, что лишился части себя. В конце концов, возможно, Камиль прав. Наверняка было бы лучше, останься эти негативы лежать в картонных коробках.
Целый час я подписываю книги и болтаю с людьми. Некоторые представители богемы знали моего отца в шестидесятые, а некоторые – и в пятидесятые годы. Рассказывают мне истории. Неизвестно, реальны они или приукрашены временем, как многие мои собственные воспоминания. Незнакомая женщина лет шестидесяти с озорными глазами за очками в черепаховой оправе повествует мне о поездке с Йозефом и французской делегацией в абхазский совхоз. Она описывает экспериментальные теплицы, поля томатов, скрещенных с перцами. Сцена чуть сюрреалистична, но я слушаю и вежливо киваю. Я никогда не понимал, как мой отец, независимый пессимист, почти мизантроп, мог искренне верить в коммунистическую утопию. Его фотографии Советского Союза 1950-х годов кажутся мне самыми постановочными.
– Назовете любимую фотографию вашего отца? – спрашивает женщина, когда я протягиваю ей подписанную книгу.
Я притворяюсь, что задумался, хотя сотни раз отвечал на этот вопрос.
– Он бы сказал вам: «Та, которую я сделаю завтра».
Она хихикает над остротой, которую я позаимствовал у Имоджен Каннингем, и благодарит меня за автограф.
Остаток вечера ускользает от меня. Я долго беседую с журналистом, но стоящий рядом Матье чувствует, что я отвечаю на вопросы механически, подписываю еще несколько книг опоздавшим и прохаживаюсь среди гостей с застывшей на губах улыбкой.
Почти неосознанно возвращаюсь к фотографии, сделанной в мельничном парке Сент-Арну у реки. На ней запечатлены отец, мать, Камиль, тетя Мод и я. Единственный кадр, где мы все вместе. Наши лица размыты, как будто в расфокусе. Я всегда считал, что отец использовал автоспуск, но теперь не так в этом уверен. Может, кто-то другой – но кто? – сделал это фото, которому здесь не место. В голове мелькает смутное впечатление. Как и фотоклише «советского периода», снимок кажется мне надуманным, чуть ли не безвкусным. Словно статистов попросили сыграть образцовую семью. Стоя в толпе перед лицами моей семьи, я вдруг ощущаю себя ужасно одиноким.
Говорят, что предчувствие предупреждает нас о несчастье, которое вот-вот произойдет. Но я ничего не чувствую. Совсем ничего.
2
Сейчас почти два ночи. Я наконец покидаю галерею и отправляюсь домой, в квартиру на улице Якоба в 6-м округе. Меня слегка ведет, хотя за весь вечер выпито не больше двух бокалов шампанского, и я решаю пройтись, подышать свежим воздухом и отвлечься.
Я не включаю свет – гостиная купается в неоновой синеве отеля напротив. Именно здесь мы с Джульеттой жили, когда вернулись из США. По крайней мере, нам хватило ума не покупать квартиру, а остаться арендаторами. Когда мы расстались, я предложил ей оставить квартиру за собой, но она отказалась, убежденная, что страницу нельзя перевернуть наполовину… Никогда. А я остался. Может, из мазохизма или в тщетной надежде, что мы когда-нибудь снова будем вместе. Тогда я еще верил, что прошлое можно починить, как старую сломанную игрушку.
Я знаю, что не смогу уснуть, несмотря на усталость. В полумраке ищу телефон и нахожу его разряженным на столе в кухне. Приоткрываю окно и закуриваю сигарету. Над крышами на фоне неба чернеет шпиль церкви Сен-Жермен. По лесам на доме напротив пробирается кошка.
Я не могу перестать думать о Камиле. Вдруг захотелось позвонить ему, несмотря на поздний час, письмо его адвоката и все, что между нами произошло, хотя я знаю, что мне будет нечего сказать ему. Слова похоронены где-то внутри меня, в замурованном склепе. Как могли наши отношения так испортиться? Я помню время, когда мы хорошо ладили, несмотря на различия в характерах: он – солнечный экстраверт, я – сдержанный молчун…
После смерти отца Камиль прожил с нами год, а потом переехал к нашей тете Мод на Лазурный Берег. Подростком он пристрастился к наркотикам, но не упал в них, как в бездну. Все происходило незаметно для окружающих, в первую очередь для меня: несколько «косяков» в выходные или праздники, потом ежедневное потребление и первые таблетки экстази. В восемнадцать лет он познакомился со своим постоянным дилером, а вместе с ним – с кокаином и спидами. Если по той или иной причине не удавалось вовремя «дозаправиться», он растирал и нюхал атаракс или зопиклон из аптечки Мод, чтобы поддержать себя. Так продолжается двадцать пять лет; периоды ремиссии сменяются неумолимыми рецидивами.
Между курсами лечения мой брат начал погружаться в паранойю. Я бы не смог проследить точную хронологию событий. Иногда ему казалось, что за ним шпионят, подслушивают по телефону, а в один прекрасный день он убедил себя, что часть отцовского наследства кто-то присвоил. Мало того, что мой отец очень хорошо зарабатывал, после смерти рейтинг его фоторабот взлетел до небес. Но основной капитал семьи – невероятная коллекция, которую Йозеф Кирхер собирал всю жизнь, в основном «по дружбе». Я вырос в окружении оригинальных гравюр Мана Рэя [4] и Брассая [5], полотен Дюбюффе [6], Фонтаны [7] и Моранди [8], считая, что так живут и все мои ровесники. После смерти отца мать обнаружила, что около двадцати полотен и предметов антикварной мебели хранятся в здании Общества сохранения произведений искусства.
Половина коллекции пошла на уплату «натурой» налога на наследство, но со временем Камилю пришло в голову, что некоторые работы, висевшие на мельнице, были спрятаны и украдены. Время от времени нам приходили письма с детскими угрозами судебного иска, но все они оставались без ответа. Психическое состояние спровоцировало и его последнюю атаку на выставку и публикацию книги. Я знаю, что деньги тут ни при чем – как и у меня, у Камиля их хватит на две, а может быть, и три беззаботно-безработные жизни. Нелепые обвинения – выражение его бессильного гнева, который не на кого выплеснуть.
Что было бы, останься Камиль с нами? Я часто задаю себе этот вопрос и снова и снова поражаюсь неопределенности, окружавшей тот период моей жизни. Как могла моя мать отпустить Камиля жить с Мод, ведь она вырастила его как собственного сына? И как это возможно, что за все эти годы я ни разу не заговорил с ней об этом? Думаю, она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы продолжать растить двух детей теперь уже одной. В глубине души я уверен, что по-настоящему Нина любила меня только в детстве, когда я был маленьким и послушным. Подрастая, я чувствовал, что становлюсь для нее чем-то вроде громоздкой вещи, которую не хочется держать при себе постоянно. Во время каникул все было хорошо, я мог уехать из дома; бо́льшую часть лета проводил у Мод в Приморских Альпах, а во время коротких каникул ездил в лагерь или к скаутам. В остальное время Нина казалась отсутствующей, далекой, слишком красивой молодой женщиной, чья жизнь так и не распустилась, как бутон, прихваченный морозом.
Я тушу сигарету в чашке, беру пиво из холодильника, делаю глоток и иду раздеваться в спальню. Нахожу зарядное устройство возле кровати и подключаю телефон. В ванной снимаю контактные линзы, чищу зубы и смотрю в зеркало на свое осунувшееся и слишком бледное лицо. Тело ломит. Неужели я заболел?