Полдень. Дело о демонстрации 25 августа 1968 года на Красной площади - Горбаневская Наталья Евгеньевна. Страница 8

Я понимала, что впереди лагерь. Я готовилась к этому. Поздно ночью я чистила свою квартиру [4] и писала письма друзьям и родителям (они были в отъезде). В решении своем я не сомневалась.

25-е. Красная площадь. Около двенадцати. Все в сборе, шутят, смеются. Вдруг появляется Вадик. Он узнал случайно. Ему не говорили, ведь он недавно вышел из тюрьмы. «Вадик, уходи!» – «Нет!» Он улыбается.

12 часов. Полдень. Сели. Мы уже по другую сторону. Свобода для нас стала самым дорогим на свете. Сначала, минут 3–5, только публика окружила недоуменно. Наташа держит в вытянутой руке флажок ЧССР. Она говорит о свободе, о Чехословакии.

Толпа глуха. Витя Файнберг улыбается рассеянной близорукой улыбкой.

Вдруг свисток, и от мавзолея бегут 6–7 мужчин в штатском – все показались мне высокими, лет по 26–30. Налетели с криками: «Они продались за доллары!» Вырвали лозунги, после минутного замешательства – флажок. Один из них, с криком «Бей жидов!», начал бить Файнберга по лицу ногами. Костя пытается прикрыть его своим телом. Кровь! Вскакиваю от ужаса. (Потом Таня, присев на корточки, вытирала Виктору платком окровавленное лицо. – Н.Г.) Другой колотил Павлика сумкой. Публика одобрительно смотрела, только одна женщина возмутилась: «Зачем же бить!» Штатские громко выражали возмущение, поворотясь лицом к публике.

Минут через пятнадцать подъехали машины, и люди в штатском, не предъявляя документов, стали волочить нас к машинам. Единственное желание – попасть в машину вместе со своими. Рвусь к ним, мне выворачивают руки. В одну машину, нанося торопливые удары, впихнули пятерых. Меня оттащили и «посадили» в другую машину. Со мной посадили испуганного юношу, схваченного по ошибке. Матерясь, повезли на Лубянку, позвонили, выругались и повернули к 50-му отделению милиции.

«Полтинник». Опять все вместе, оживлены, смеемся, шутим. Я, пожалуй, меньше всех думаю о дальнейшем. Мы вместе – это главное. Смотрю на Вадика: он улыбается, на рубашке расплылись темные пятна пота. Ему, пожалуй, сейчас тяжелее всех. Смотрю в окно – ходят люди, свободные… Вот я сейчас встану и выйду, встану и выйду, встану и…

Смотрю в окно – пыльный тротуар, солнце, голоса. Милиционер задергивает занавеску. Смотрю на товарищей – Витя улыбается разбитыми губами, остальные о чем-то разговаривают. Случайно заглядываю в окошечко КПЗ – на корточках сидят трое мужчин и смотрят без любопытства, холодно – люди из того мира.

В том, что меня ждет тюрьма, я не сомневаюсь. Вдруг, в разговоре, фраза: «Ну, тебя, Татка, конечно, не отпустят!» Мы уже разделились на людей без надежд и тех, кто вернется к свободе, к людям. Впервые мысль: а что, если попробовать? Подхожу к Ларе: «Лар, я попытаюсь выбраться?» – «Конечно, девочка, главное уже сделано!» Для меня главное уже кончилось. Для них только начиналось.

Прошло три часа. Тщетно требуем врача Вите. Наконец начинают вызывать. Уводят Павлика, он прощается с нами, уходит, Вадика – он улыбается нам в дверях. Меня. Второй этаж, обычная комната следователя. Я уже не думаю ни о чем. Только перебираю воспоминания той жизни, началась другая.

Допрос. «Я была случайно». (Кто этому поверит? За плечами уже три демонстрации – и все «случайно».) Рассказала, как били, как отнимали лозунги. Взгляды поддерживаю. Допрос идет вяло. Вдруг: «Что же вы говорите, что были случайно? Боитесь отвечать за свои поступки? Вы нечестны».

Честность – здесь? Нужна ли с этими людьми честность? Позднее я поняла, что это была бы честность по отношению к себе.

Допрос окончен. Выводят – вижу Лару, она ободряюще улыбается.

Везут на обыск. Проезжаю по вечерней Москве, которую я никогда особенно не любила. Сейчас все мне дорого: гомон, суета, смех – все эти атрибуты свободы.

Дома никого не было. Здесь уже со мной перешли на «ты». Проводил обыск капитан милиции Боготоба, который меня допрашивал, и двое в штатском. Понятых привезли с собой. Два мальчика лет по 19: Андрей Истаков и Михаил Антусюк. Понятые сидели молча, перепуганные. На обыске не присутствовало ни одной женщины. Они обыскивали, я собирала вещи в авоську. Они роются в белье, рассматривают семейные фотографии, спрашивают, не веду ли я дневника. А я спрашиваю, холодно ли в камере: ведь на улице жара. Они видят, что я собираюсь серьезно, перестают «шутить», отводят глаза. Торопливо ем: есть не хочется, но когда еще придется. Они молчат. Выключаю газ, холодильник. Они молчат.

Обыск идет уже три часа. Они рылись в личных вещах отца, взяли две его пишущие машинки, поздравительные открытки от иностранных ученых. У меня забрали тетради, записные книжки, магнитофонные ленты.

«Можете остаться дома», – говорят они с усмешкой и уходят.

Затем пошли допросы. В протоколе ничего нового. Говорили, что в предыдущий раз, после Пушкинской площади, «пожалели», а сейчас мне «не уйти от расплаты». Следователь Галахов не отличался особой любезностью: с особым интересом он завел разговор о моих личных делах. Он даже вынул бумажку и зачитал мне имена моих «любовников», которых оказалось так много, что он не в состоянии был их запомнить. В этот список вошли имена всех моих друзей. Галахов явно не понимал, что такое друзья. После того как я сказала, что потребую заменить следователя, подобные вопросы прекратились. Много речей было сказано им, а позднее и Акимовой, о Н. Горбаневской: «ее место в психбольнице», «какая же она мать», «то, что она не в тюрьме, – наша гуманность». Расспросы были основаны на примитивном шантаже: «А вот Делоне говорит…» или «А вот мы вызовем вашего папу…». О Чехословакии говорили мало: на банальные фразы из передовиц бессмысленно было отвечать.

На последнем допросе сказали: «Мы решили пожалеть вас и на этот раз, но…» – и снова последовали угрозы.

Забирая у Акимовой вещи, взятые при обыске (часть отправили в КГБ), я спросила о ее впечатлении об обвиняемых. Акимова сказала: да, это очевидно, хорошие люди, они ей понравились, но почему они идут на заведомую расправу, ей непонятно; почему они свободе предпочитают тюрьму, любимой работе – каторжную, семье – лагерь; какая же это мать, которая подвергает своего ребенка опасности? Существует государство, закон, вы обязаны чтить законы. На вопрос: «Почему же вы не чтите законы?» – Акимова важно ответила: «Мы тоже можем ошибаться».

Через неделю после демонстрации меня выгнали из института. В приказе было сказано, что я не работаю, учась на заочном отделении Московского историко-архивного института. Я обратилась к юристу Министерства высшего образования. Она подтвердила справедливость моего возмущения соответствующим параграфом и буквой закона. Но Фемида оказалась бессильна перед старшим инспектором товарищем Шуйских. Он развел руками и сказал: «А мы же тебя не за это выгнали».

Итак, меня «пожалели»… Теперь мои друзья там, а я здесь. Мои мужественные, последовательные друзья. А я – здесь. Я преклоняюсь перед своими друзьями – перед Ларой, Павликом, Наташей, Костей, Витей, Володей, перед Вадиком, которого мы считали мальчишкой и который повзрослел такой страшной ценой.

Я отреклась. Пускай только от факта участия в демонстрации – не от друзей, не от убеждений, но отреклась. И вот я здесь. Кто же я?

Примечание. Эта книга была уже готова, и в ней был записанный мною Танин рассказ: когда-то я попросила ее вспомнить, кто где сидел, как кого забирали, что она помнит о «полтиннике», о следствии. Таня рассказала довольно коротко, не зная точно, зачем мне это, – я записала. Таня оказалась одним из первых читателей книги и, увидев этот короткий рассказ, перечисляющий факты, но опускающий самый важный факт, о котором у нас не принято было говорить, – факт ее участия в демонстрации, – решила восстановить истину. Так как следствие не доказало участия Тани в демонстрации, я тоже не считала себя вправе упоминать об этом. Я рада, что Таня написала об этом сама.

Часть вторая. Дело о нарушении общественного порядка

В «полтиннике»

50-е отделение милиции, в просторечии называемое «полтинник», находится – вернее, находилось – на Пушкинской улице, рядом с цыганским театром «Ромэн». Сейчас его почему-то перенумеровали в 19-е, но у дверей стоит все тот же мрачный милиционер, который упорно добивался от нас, чтобы женщины сидели с одной стороны от двери, а мужчины – с другой. И чтобы не смели подходить друг к другу.