Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 24

Не приезжать самим.

— Я… попытаюсь исправить.

Приберусь.

Для начала и сама.

Без чужих людей в доме, поэтому от помощи пани Гавелковой, что приносит три пакета с кастрюлями и кастрюльками «перекусить», я отказываюсь. Распахиваю все окна, давая промозглому свежему воздуху заполнить дом.

Поиграть некогда кипенно-белым, а теперь посеревшим тюлем.

И тюль вместе со шторами я снимаю.

Заметаю осколки.

А пани Гавелкова возвращается.

Тащит, прижимая к груди, ворох тряпья.

— Переодевайся, молодежь! — она командует, сваливает на стол гору тряпья, что рассыпается, оказывается джинсами и футболкой, ярким платком с перекрещенными костями.

Швыряет, заставляя отскочить, мне под ноги кеды.

И фыркает, окидывая меня пренебрежительным взглядом и упирая руки в боки, пани Магда насмешливо:

— Кто ж в костюмах-то деловых грязновую разводит, а?!

Никто, но во что переодеться не нашлось, а брать вещи Дима не хватило наглости. Или смелости. Или всего и сразу, только вот выкинуть испорченные брюки с рубашкой, которые и так безбожно измялись ото сна, мне проще.

— Бестолочь, — пани Магда вывод делает сама. — Ничего-то вы, молодежь, не разумеете! И не смотри, бери. Вещи чистые. Моего непутевого они, когда он ещё не раздобрел и не обнаглел окончательно.

— Спасибо, — я говорю растерянно.

Прижимаю старую одежду Йиржи.

И к дверям в кухню, дабы переодеться, развернуть себя даю.

— И платок на голову повяжи, непутевая! — пани Гавелкова кричит.

Плюется, поскольку платок, подумав, я всё же повязываю, однако неправильно, и пани Магда, отвешивая подзатыльник и заставляя наклониться, мне его споро и ловко перевязывает.

По-человечьи.

Спрашивает, отступая и оглядывая придирчиво, деловито:

— Окна мыть будешь?

— Буду.

— Крахмалом мой, он лучше любой химии, — она, пожевав губы и подумав, велит.

Оставляет этот самый крахмал на столе, чтобы к дверям твердым гренадерским шагом направиться, остановиться на самом пороге и через плечо обеспокоенно и в тоже время иронично поинтересоваться:

— Сама-то справишься?

— Справлюсь, пани Магда.

Я справлюсь сама.

Сделаю то, что сделать должна была уже очень давно, но не сделала. Не приехала, объехав полмира, сюда. И прав был Дим, что я стрекоза.

— Попрыгунья Стрекоза… — я бормочу сердито.

Распластываюсь на полу гостиной, ибо ковер оказывается тяжёлым, пыльным и неповоротливыми. Громоздким, и мы с Айтом, что спустился бесшумно и по пятам следовал за мной, дотолкать его до террасы не можем.

— Всё, сдаюсь, — я пыхчу.

И от Айта, утешающего фыркающего над ухом и тыкающегося мокрым носом мне в шею, я жмурюсь и отмахиваюсь.

Перекатываюсь, устраиваясь удобней.

Распахиваю глаза, чтобы увидеть… Дима, который оказывается рядом ещё более бесшумно и незаметно, чем его же собака, словно подкрадывается, заставляя вздрогнуть, выдать неловкую под пристальным взглядом улыбку и Айта за крепкую шею обхватить.

Проинформировать, поправляя сползший на глаза платок, бодро:

— У нас внеплановый санитарный день. Моем, убираем, стираем.

Таскаем ковры.

Ковёр, который Дим отбирает молча, уносит во двор. И мусорные огромные пакеты он утаскивает сам, приносит ненайденную мной стремянку, с которой снимать остатки штор удобней, чем со стула на носочках.

Дим помогает.

Без слов.

Вот только тишина, обычно раздражающая и тягостная, с ним не напрягает и работать у нас выходит… слаженно. Привычно, и пани Гавелкова, что приносит на обед ещё четыре пакета кастрюль и кастрюлек, лишь качает непонятно головой.

Не вмешивается.

И в четвертый раз она появляется, когда я домываю полы, а Дим, опустившись на ступени террасы, курит. Она приходит вместе с беспутным племянником, что выглядит отвратительно бодрым, жмёт, гремя кучей браслетов, руку Диму и радостно оглашает, что ужин у него сегодня за завтрак.

— Я, друзья мои, счастливо проспал весь день, но теперь жутко голоден. Съем целого вепря и мне будет мало, клянусь, — Йиржи уверяет мечтательно.

Хлопает себя по впалому животу.

И в сторону кухни под неодобрительное ворчание Айта он удаляется первым.

— У моего беспутного никаких манер, — пани Гавелкова тяжело вздыхает.

А Дим тихо хмыкает, провожает взглядом пани Магду, коя без перехода всплескивает руками, приговаривает, что на стол надо накрывать пока не остыла свиная рулька, и за племянником следом устремляется.

— Манеры — это, иногда, семейное, — он стряхивает пепел.

Сминает папиросу.

И уйти в дом, заступая дорогу, я ему не даю:

— Дим, нам надо поговорить.

— Надо, — он соглашается после паузы.

Рассматривает.

Молчит, оступаясь на ступень вниз, и снова выходит глаза в глаза. И его глаза, карие, в сумраке вечера кажутся чёрными.

Бездонными.

Такими, что я теряюсь.

И первым слова находит Дим.

Впрочем, возможно, он в отличие от меня их никогда и не терял, поэтому и заговорить у него получается уверенно, отстраненно:

— Я разгромил твой дом, ты примчалась посреди ночи из-за меня, и мне следует извиниться за это всё. И за ущерб я заплачу.

— Не надо, — я говорю быстро.

Мотаю головой, поскольку ветер бросает в лицо растрепанную прядь волос, опаляет вдруг холодом, пронизывает, и руками я себя обнимаю.

От ветра.

А не щедро-равнодушного предложения.

— Посуда, она… ерундовая, временная, на ремонт. От неё давно пора было избавиться.

Как и от рома.

И язык я прикусываю вовремя, не говорю, но Дим понимает сам, усмехается:

— Там ещё три ящика.

Да.

Достаточно, чтобы напиться до положения риз и свернуть себе шею или забыться хотя бы на пару часов в тяжёлом пьяном сне, что отдохнуть не даст, вымотает ещё больше, но все же это будет сон.

И смотря в его покрасневшие глаза, под которыми на контрасте давно залегли чёрные тени, я всё это понимаю, читаю без букв.

— Я договорилась с профессором Вайнрихом, — я сообщаю тихо, поскольку мир суживается до нас двоих, и громкие звуки в этом, нашем, мире неуместны. — Он готов тебя принять.

— Я ведь не просил.

Не просил.

Ещё в январе на обледенелом крыльце очередной больницы Дим сказал, что баста. Хватит и врачей, и клиник, и пустых надежд. С ветряными мельницами не сражаются, с юношескими мечтами расстаются, а с неизбежным смиряются и учатся жить дальше.

Точка.

И если я отказываюсь это понимать, то он может лишь меня поздравить, что я последний Дон Кихот на этой планете. И Попрыгунья Стрекоза, для которой всё легко и просто, для которой всё забава.

— Зачем, Север? — он спрашивает глухо.

Требовательно.

Отдаляется незримо.

И вынести ставший враз колючим и ледяным взгляд невозможно, и кулаки, чтобы не закрыть глаза и не отшатнуться, приходится сжать, впиться ногтями в ладони, вскинуть упрямо голову и его взгляд всё ж выдержать.

— Затем, что это шанс. Пусть небольшой, мизерный, но это шанс. Бороться надо до конца. А ты сдаешься. Ты ведь никогда не сдавался, Дим!

— Никогда? — он ухмыляется.

Желчно.

Необъяснимо оскорбительно и унизительно.

— Откуда ты знаешь, Север, что я и когда? Что ты вообще знаешь, а?!

— То, что сдаваться нельзя. То, что профессор Вайнрих лучший нейрохирург в мире, — я говорю торопливо, и жар, который приливает к щекам, унижает даже больше, чем его интонация и взгляд. — То, что если бы я сказала заранее, то ты бы меня послал.

— Тебя я пошлю и сейчас, — он отзывается любезно, едко, яростно. — Дорогу найдешь сама. Вместе со своим лучшим в мире профессором. Я никуда не поеду.

Очередная точка.

И отодвигает меня Дим грубо, уходит стремительно, задевая плечом, но я всё равно говорю, кричу, сама того не понимая и забывая про все манеры, ему в спину:

— Ты сдаешься! Ты сдаешься и даже не хочешь попытаться!

— Сдаюсь? — он переспрашивает.