Дитя среди чужих - Фракасси Филип. Страница 34

Лиам делает пару шагов в комнату. Генри слышит, как доски скрипят под его весом.

– Но если будешь рыпаться, я свяжу тебе руки и ноги, отнесу в тот сарай, брошу в грязь и просто запру. Никакой кровати. Никаких одеял. Никакого обогревателя. А что еще хуже,– продолжает он,– никакой защиты.

Генри не может сдержаться. Он поворачивает голову и снова смотрит на Лиама – уродливую черную тень, держащую грязно-оранжевый огонь, этот мерцающий свет тусклого пламени, приглушенный измазанным сажей стеклом, ложится на его тело, как инфекция.

– Именно. Думаешь, я плохой? Тогда ты не захочешь знать, что ночью бродит по этим лесам. Они там все ждут, как бы тобой вкусно позавтракать. Все эти лесные твари. Крысы, паразиты и насекомые. Будут грызть тебя, пока ты кричишь. И жрать твои кишки, пока твое сердце перекачивает все больше и больше крови в их жаждущие рты.

Генри чувствует острую боль в мочевом пузыре и с трудом сдерживает мочу. Но страх не пропадает, и теперь мальчик правда начинает плакать, временами тихо икая, он не может сдержаться, как бы сильно ни старался; стыд поглощает его, и ему остается лишь глубоко дышать и сдерживать крупные слезы, безудержные рыдания и завывания, что давят на глаза, сидят в горле и заполняют грудь.

– Так что на твоем месте я бы вел себя тихо,– говорит Лиам и выходит обратно в коридор.– Хорошие мальчики выживают, чтобы было, о чем рассказать, Генри.

Лиам берется за ручку и закрывает дверь. Свет, наполняющий комнату, исчезает, будто щелкнули выключателем.

Генри слышит, как защелкивается засов. Несколько мгновений он не двигается, ждет, пока его глаза привыкнут. Теперь он один. Впервые с тех пор, как его забрали, он один.

Генри поворачивается и снова начинает разворачивать одеяла. У него трясутся руки, и он разговаривает сам с собой, но не понимает, что говорит. Слова подобны накопившемуся пару, который разум выпускает наружу, чтобы рассеять давление, заполниться чем-то иным, помимо мягкого шипения обогревателя, запаха керосина и гнили.

Генри забирается на кровать, свешивает ноги с конца и закутывается в одеяла.

– Папа? – зовет он. Это слово, едва слышное, как шепот, наполняет комнату.

«Я здесь, сынок,– раздается знакомый голос. Он звучит натянуто, грустно и беспомощно.– Я здесь, и мне очень, очень жаль».

10

Быстрее!

Существо – гибкое и достаточно маленькое, чтобы перепрыгивать через корни, скользить между стволами и пробегать под ветвям,– мчится за своей добычей, как танцующая тень в лунном свете. С гортанным рычанием и последним прыжком оно настигает маленького оленя на полпути, и они падают на размокшую землю.

Острые когти глубоко впиваются в горло олененка, пробивают толстую шкуру и мышцы. Она шепчет в дергающееся ухо хриплые звуки утешения. Олень перестает брыкаться и вырываться. Когда он обмякает, она хватает его за скользкие вены на шее и разрывает. Яркая кровь хлещет из разорванной артерии в почву. Через минуту сердце останавливается.

Тварь поднимает морду к ночному небу и издает сдавленный вой. Убийственный крик.

Она потрошит олененка, отрывает кусочек сырого мяса и ест. А то, что останется, будет передано нерожденным. Дань уважения удачной охоте.

Из тени появляется лоснящаяся рысь, золотисто-коричневая и сильная, подкрадывается ближе к добыче и убийце. Ее уши навострены, а глаза – словно серебряные диски в тусклом лунном свете. Животное обнажает зубастую пасть, и из его горла вырывается низкое рычание. Тварь обращает желтые глаза на зверя и издает несколько быстрых, тихих щелкающих звуков, затем спокойно возвращается к мясу оленя.

Рысь прекращает предупреждающе рычать и прячет клыки. Она описывает небольшой круг, отойдя на несколько футов, послушно садится и наблюдает с небольшого расстояния, ожидая своей очереди, чтобы забрать то, что оставит это странное существо.

Кошачьи глаза опускаются, полуприкрытые веками. Рысь безмятежно мурлычет под звуки и запахи разрываемой плоти. Вонь сырого мяса заполняет свежий воздух.

Часть пятая: Игры разума

1

Грязно-коричневый «дастер» вкатывается в узкий переулок, все еще погруженный в пыльно-фиолетовые предрассветные тени. Кузов автомобиля помят, но его недавно перекрасили; задние фонари, поворотники и фары работают так же хорошо, как у нового «Кадиллака», только сошедшего с конвейера, а на колесах совершенно новые шины с тяжелым протектором.

Грег паркуется на одном из трех мест, отведенных за зданием для сотрудников бара и жильцов на втором этаже. Он смотрит вверх через ветровое стекло и удивляется тому, что в окнах не горит свет.

Его ведь ждали.

Убедившись, что обе двери заперты, он кладет ключи в карман и стучит в дверь, отделяющую лестницу на верхний этаж от переулка. Проходит мгновение, и у Грега начинается то, что он называет «подергиваниями» – дрожащее, нервное электричество, зажигающееся глубоко внутри сухожилий, которое покалывает кожу. Ощущение какой-то ошибки.

– Твою мать,– бормочет он, его дыхание белым шлейфом разносится в декабрьском воздухе раннего утра. Грег стряхивает озноб, что пробирается в нутро сквозь тяжелую куртку.

Он стучит снова, на этот раз чуть громче, но при этом зная, что стучать вообще не стоило, ведь Джим должен был смотреть в чертово окно и ждать его машину. Джим никогда не опаздывал. Это не в его характере.

Грег поворачивается, смотрит на машину и начинает раскидывать варианты. Мне бежать? Забрать сестренку и что, валить в Мексику? А на какие деньги, идиотина?

– Черт-черт-черт,– бормочет он и уже собирается обойти здание, чтобы поискать хоть какой-то знак, но тут щелкает служебная дверь, а потом открывается.

Джим стоит в тени, и Грег не только не радуется при виде этого человека (живого, здорового и без наручников, слава богу), но по какой-то причине боится еще сильнее. Тело почти сводит судорога, спина и плечи сжимаются, обжигая нервы, как бекон на раскаленной сковороде.

Мне просто надо немного поспать, вот и все. Одна ночь хорошего сна, чтобы сбить страх.

– Ты зайдешь или как? – спрашивает Джим.

– Я думал, ты наверху? – слабо, будто защищаясь, говорит Грег.

Джим пожимает плечами.

– Все меняется,– говорит он, затем поворачивается и исчезает в темном помещении бара, оставляя за собой открытую пасть черного дверного проема.

После минутного колебания Грег пожимает плечами и следует за ним.

Уже внутри он поворачивается и тянется к искореженной ручке металлической служебной двери. Бросает последний тоскливый взгляд на машину, аллею и светлеющее голубое небо, пока над городом разгорается рассвет. У него мелькает иррациональная мысль, что он, возможно, последний раз видит восход солнца, затем ухмыляется про себя за такие сопливые мысли и захлопывает тяжелую дверь, запирая себя в темноте.

– Садись, брат,– говорит Джим, грациозно плюхаясь на диванчик из рваной красной искусственной кожи.

Грег никогда еще не был внутри бара, поэтому улучает момент, чтобы провести инвентаризацию выходов, окон и слепых зон – привычка, выработанная много лет назад, когда он задолжал парням, которым нравилось брать проценты сломанными костями и срезанной кожей. Джим был одной из причин, по которой он выбрался из этих долгов, и с тех пор Грег был частью его команды; даже отсидел срок за здоровяка, когда все пошло наперекосяк с хреновым ограблением ломбарда в Бейкерсфилде. Джиму удалось сбежать с желанными драгоценностями (за которых можно было получить пятьдесят штук чистыми), а Грега схватил сраный охранник, которого должны были накачать наркотой до летаргического ступора – так что, когда завыла сирена, и пока Грег отбивался от слегка обдолбанного охранника, Джим сложил два и два и смылся с добычей на машине.

Грег его не винил. Существовало негласное правило – первым делом спасай прибыль. Если кому-то приходилось отсиживать срок, его доля хранилась до конца срока, иногда даже с процентами.