Победы и беды России - Кожинов Вадим Валерьянович. Страница 127

Сейчас уже нелегко представить себе, что имя «Рубцов», вошедшее в эти стихи 1964 года, несло в себе тогда определенный смысл лишь для очень узкого круга друзей. И для читателей книги Станислава Куняева это было еще только имя некоего человека, живущего где-то в «вологодских краях», — может быть, даже вымышленного…

Важно при этом иметь в виду, что для поэтического кружка, о котором идет речь, отнюдь не была характерна та атмосфера взаимных восхвалений, какая нередко царит в подобных кружках. Хорошо помню, например, как резко говорил Анатолий Передреев об одном несколько затянутом стихотворении Николая Рубцова, обвиняя автора чуть ли не в графоманском многословии. И, надо думать, может, и потому Николай Рубцов в дальнейшем не писал стихотворений такого рода.

Очень трудно или, пожалуй, даже невозможно наглядно показать творческую жизнь поэтического кружка, ибо она слагается, по видимости, из мелких и незначительных подробностей. Но тот или иной диалог, отдельное слово, даже просто молчание были подчас необычайно весомыми.

Главное заключалось в единой творческой программе участников кружка — твердой, бескомпромиссной и в то же время лишенной какого-либо догматизма и сектантства. Ими всецело владела идея русской Поэзии, притом вовсе не в эстетически замкнутом, книжном смысле, но Поэзии, воплощающей жизнь человека и народа во всей ее глубинной сути.

Творения Пушкина и Тютчева, Лермонтова и Некрасова, Фета и Полонского, Блока и Есенина были для Николая Рубцова и его собратьев не «литературными фактами», но именно глубочайшими воплощениями духовной жизни русского народа и русского человека, а значит, прообразами их собственной духовной жизни. Они никак не отделяли поэзию от жизни в ее сущностной основе и потому были свободны от какой-либо литературщины.

С другой стороны, именно это глубокое проникновение в классическую поэзию и подлинное овладение ею — освоение ее (то есть превращение ее в действительно свое достояние) — и делало Николая Рубцова и его собратьев настоящими людьми культуры, а не поверхностными ее потребителями, способными лишь щеголять «информированностью».

Все, кто знали Николая Рубцова, помнят, что он постоянно пел на свои собственные бесхитростные мелодии стихи Тютчева, Лермонтова, Блока, нередко, между прочим, отнюдь не такие уж «песенные» стихи (скажем, «Брат, столько лет сопутствовавший мне…» Тютчева). Это пение, я полагаю, было для него способом полного, предельно родственного освоения классической поэзии, дело которой он стремился и действительно смог продолжить.

Николай, пожалуй, раскрывался наиболее полно и сильно именно в исполнении стихов, безразлично своих или не своих, но все-таки ставших своими; на какой-либо напев или без напева, в удивительном по живости и тонкости манеры чтении. Конечно, я говорю не вообще о любом случае, когда Николаю Рубцову приходилось читать стихи, но о тех моментах, когда он хотел и мог раскрыться до конца.

Тогда он вкладывал в стихи буквально всего себя, так что подчас становилось страшно за него, — казалось, что он может умереть на пределе этого исполнения стиха (подобное ведь бывало, например, с большими певцами) или по крайней мере надорваться.

Это была именно полная отдача себя — до последних глубин души и как бы даже и самого тела. И наверное, только такое полное единство жизни и искусства есть подлинная самостоятельная культура. Без этого даже самое серьезное и тонкое общение с культурой не идет дальше возвышенного и изящного потребления культуры, которое, по сути дела, не вносит в нее ничего своего.

Нельзя не оценить ту самоотверженность, с которой Николай Рубцов вместе со своими собратьями отказался от уже дававшегося ему в руки литературного успеха. Его ранние иронически-драматические стихи, на которых лежала более или менее явная печать «эстрадной поэзии», вполне могли рассчитывать на широкое признание.

Так, журнал «Юность», отдававший предпочтение «эстрадной поэзии», напечатал довольно большую подборку ранних, написанных еще в Ленинграде, стихов Рубцова: «Я весь в мазуте, весь в тавоте…», «Я забыл, как лошадь запрягают…», «Загородил мою дорогу» и др. «Московские» же стихи поэта были редакцией отвергнуты, и Николай остался совершенно не удовлетворенным этой публикацией в популярнейшем тогда журнале…

Да, те — собственно «рубцовские» — стихи, которые поэт стал создавать в Москве, не сразу смогли пробиться в печать. Согласно господствующим тогда представлениям, они были слишком «традиционными», слишком далеки от «современности» и по смыслу, и по стилю. В той же «Юности» зрелые стихи Рубцова были впервые опубликованы лишь в 1968 году, когда поэт был уже автором двух книг.

Ныне, повторю еще раз, даже нелегко представить себе литературную «ситуацию», в которой сложилось зрелое творчество Николая Рубцова. «Эстрадная поэзия» как бы заглушала все. Многие молодые стихотворцы, подключаясь к ней, сразу приобретали шумную известность. Можно бы назвать десятка два имен, прямо-таки гремевших в первой половине шестидесятых годов (ныне большинство из них уже никто не помнит).

Но собратья Николая Рубцова твердо, не без своего рода отваги шли «против течения». Когда в 1961 году вышла книга Владимира Соколова «На солнечной стороне», содержавшая такие позднее ставшие «хрестоматийными» стихи, как «Спасибо, музыка, за то…», «Паровик. Гудок его глухой…», «Муравей», «Все, как в добром старинном романе…» и другие, она была встречена упреками в «отрыве от современности», «мелкотемье», даже «душевной опустошенности» и т. п. Несколько последующих лет стихи Владимира Соколова почти совсем не публиковались. Но поэт остался верен себе.

Нельзя не сказать здесь и о литературной судьбе Станислава Куняева. В самом начале своего творческого пути он был увлечен атмосферой «эстрадной поэзии». Характернейший пример — его ранние стихи, опубликованные в «Дне поэзии» 1960 года:

Добро должно быть с кулаками, [177]
Добро суровым быть должно,
Чтобы летела шерсть клоками
От тех, кто лезет на добро.

Эти эффектные стихи сразу же зазвучали, и их автор начал входить в ударную «обойму» имен. Но вскоре Станислав Куняев в самом деле как бы «начал жизнь сначала» и даже написал своего рода автокритику:

Постой. Неужто? Правда ли должно?
Возмездье, справедливость — это верно,
Пожалуйста, но только не добро,
Которое бесцельно и безмерно…
Неграмотные формулы свои
Я помню. И тем горше сожаленья,
Что не одни лишь термины ввели
Меня тогда в такое заблужденье.

Таким образом, поэт отказался от стихотворения, принесшего ему шумный успех, и стал писать совсем другие стихи, которые в то время не могли снискать литературного признания.

Эти факты, надо думать, в какой-то мере прорисовывают облик того поэтического кружка, в котором сформировалось зрелое творчество Николая Рубцова. Поэт очень высоко ценил своих собратьев по поэзии и более всего дорожил их мнениями и оценками.

Но, конечно, Николай Рубцов, как и любой поэт, и вообще пишущий, не мог не стремиться к обнародованию своих зрелых стихов. А добиться этого было не так уж просто.

Я начал с того, что поэтический кружок, о котором идет речь, в первые годы своего существования представлял собой именно кружок, а не литературное явление в полном смысле этого слова. Он не имел авторитета в каком-либо журнале, альманахе, издательстве; у него не было даже хотя бы «своего» литературного критика…

Автор этих воспоминаний с самого начала был тесно связан с поэтами, составившими кружок, но в те годы занимался почти исключительно теоретическими проблемами литературы; современная поэзия была для него еще только чисто душевной, а не «профессиональной» заботой.

вернуться

177

Эту «формулу» предложил или, вернее, подарил в беседе с несколькими молодыми поэтами Михаил Светлов. Почти все эти поэты написали стихи со строкой «Добро должно быть с кулаками» (см., например, стихи Евг. Евтушенко в «Дне поэзии» 1962 года), но стихотворение Станислава Куняева было наиболее ярким.