Пророк в своем отечестве - Кожинов Вадим Валерьянович. Страница 104

По возвращении Эрнестины Федоровны из Германии в мае 1854 года наступило перемирие, хотя, конечно, и неполное. Осенью Тютчевы наконец обрели постоянное пристанище — квартиру на Невском проспекте около Армянской церкви в доме Х. А. Лазарева, старинного друга семьи. Здесь, на третьем этаже, Тютчев жил почти до самой своей кончины, в постоянном общении с армянскими семьями Лазаревых, Абамелеков, Деляновых.

Итак, с 1854 года устанавливается некое условное равновесие между теми двумя разными жизнями, которыми, в сущности, живет Тютчев. Впрочем, большую часть времени его отношения с женой, как уже говорилось, сводились к переписке. В октябре 1854 года она приехала в Петербург, но уже в ноябре Тютчев отправляется на несколько недель в Москву, по-видимому, вместе с Еленой Александровной. Ранней весной следующего года Эрнестина Федоровна до поздней осени уезжает в Овстуг, куда Тютчев прибудет лишь на две недели в августе. Лето 1856 года она проводит в Прибалтике, а конец августа и сентябрь поэт живет в Москве. С начала мая до октября 1857 года жена его в Овстуге; поэт был там только часть августа. То же повторяется и в последующие годы, но Тютчев, занявший в 1858 году пост председателя Комитета иностранной цензуры, по причине или, может быть, под предлогом занятости, не приезжает в Овстуг вплоть до 1865 года (то есть до кончины своей возлюбленной), хотя каждый год, за исключением 1860-го, когда он на полгода уехал с Еленой Александровной за границу, бывает в Москве.

11 октября 1860 года в Женеве Елена Александровна родила второго ребенка — сына Федора; дочери Елене в это время уже исполнилось девять лет. Последние четыре года жизни Елены Александровны поэт почти не расстается с ней надолго. С июня по ноябрь 1860 и с мая по август 1862 года они находились вместе за границей. Он постоянно ездит в эти годы в Москву (иногда даже дважды в год) и обычно вместе с Еленой Александровной.

А. И. Георгиевский писал в своих воспоминаниях о том, что в поэте выражалось «блаженство чувствовать себя так любимым такою умною, прелестною и обаятельною женщиною». Но тот же Георгиевский свидетельствует, что Елена Александровна была вовлечена в сферу главных тогда интересов Тютчева — интересов политических. Есть все основания полагать, что так было и ранее, особенно в период Крымской войны. Поэт просто не мог не говорить со своей возлюбленной о том, что так всезахватывающе и мучительно волновало его. И хотя до нас не дошло сведений об ее причастности к политическим страстям поэта до 1862 года, трудно сомневаться, что причастность эта возникла уже в первые годы их любви. Что же касается последних лет, вовлеченность Елены Александровны в политические интересы поэта ясна и несомненна.

Мы уже видели, что в первой половине пятидесятых годов Тютчев в прямом смысле слова жил политическими интересами. Его дочь Дарья писала сестре в апреле 1854 года — писала шутливо, но по существу верно: «Что до папы, он раздирается между вопросом Востока и вопросом Эрнестины, которые порой наступают друг на друга…» Следует только добавить, что «вопрос Эрнестины» был одновременно «вопросом Елены»… Тогда же Анна сообщает Дарье о разговоре с отцом, находящемся «в отчаянии от того, что делается в политическом мире и предающем анафеме все мироздание».

10 января 1856 года Эрнестина Федоровна пишет брату по поводу унизительных для России переговоров в конце Крымской войны: «Муж мой впал в ярость, близкую к безумию…»

Но именно тогда Нессельроде был наконец смещен с должности министра иностранных дел, которую он занимал с 1822 года, и на его место был назначен столь много претерпевший от него А. М. Горчаков. Внешняя политика России существенно изменилась, а Тютчев обрел возможность реально воздействовать на нее.

15 апреля 1856 года Горчаков приступил к своим обязанностям, а уже 18 апреля Эрнестина Федоровна писала брату: «Кн. Горчаков всегда был расположен к моему мужу… В данный момент муж мой у своего нового начальника, кн. Горчакова».

Через год, 7 апреля 1857 года, Тютчев производится в действительные статские советники — то есть в генеральское звание; этот чин присваивался не на основе выслуги лет, подобно предшествующим, но только «по высочайшему соизволению». 25 мая поэт пишет жене: «Я только что от Горчакова, которого часто видал последнее время… Мы стали большими друзьями и совершенно искренне. Он — положительно незаурядная натура и с большими достоинствами, чем можно предположить по наружности. У него — сливки на дне, а молоко на поверхности». Следует сразу же оговорить, что впоследствии поэт во многом разочаровался в Горчакове; но поначалу ему казалось, что тот способен неукоснительно идти по истинному пути.

Осенью того же года отношения с Горчаковым привели к очень весомому результату: Тютчев получил предложение стать основателем и редактором политического издания — «нового журнала или чего-то в этом роде», — которое призвано было непосредственно воздействовать на внешнеполитический курс страны. Перед поэтом как будто бы открывался путь осуществления его заветных идей. Но Тютчев в конечном счете не занял этот, казалось бы, столь желанный ему пост. Кстати сказать, еще летом Горчаков предлагал поэту писать статьи для субсидируемой русским правительством бельгийской газеты «Ле Норд», но Тютчев, по свидетельству жены, сказал, что он «может писать только вещи, которые говорить нельзя, и, следовательно, воздерживается».

А в ответ на предложение Горчакова стать полновластным редактором нового журнала поэт написал в ноябре 1857 года в высшей степени замечательную записку «О цензуре в России», которая была опубликована лишь через полтора десятилетия, за два с половиной месяца до кончины автора. В этой записке он объяснял, на каких основаниях может согласиться издавать журнал или газету. Тютчев говорил здесь прежде всего об одном из очевидных уроков крымской катастрофы:

«Нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнет, без существенного вреда для общественного организма. Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечет за собою усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов.

Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, образуется пустыня и громадная умственная пустота, и правительственная мысль, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще прежде, чем бы ей суждено пасть под ударами злополучных событий».

Далее Тютчев констатировал, что новая власть, пришедшая после смерти Николая I и крымской трагедии, «уразумела, что наступила пора ослабить чрезвычайную суровость предшествующей системы». Но, спрашивал поэт, в «вопросе о печати достаточно ли того, что сделано?.. Направление мощное, разумное, в себе уверенное направление — вот чего требует страна, вот в чем заключается лозунг всего настоящего положения нашего…»

Но такое направление подразумевает глубокую связь с интересами и духовной жизнью народа. «Без этой искренней связи, — писал Тютчев, — с действительною душою страны, без полного и совершенного пробуждения ее нравственных и умственных сил, без их добровольного и единодушного содействия при разрешении общей задачи, — правительство, предоставленное собственным силам, не может совершить ничего столько же извне, как и внутри… Судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход».

Вот какую «программу» считал необходимым осуществлять Тютчев в том журнале или газете, которыми он согласился бы руководить.

Но для того, чтобы это стало возможным, было, в свою очередь, необходимо решительное изменение взаимоотношений правительства и печати. Цензура, продолжал Тютчев, «в эти последние годы тяготела над Россией, как истинное общественное бедствие… Позвольте мне сказать вам со всею откровенностью, — обращался поэт к Горчакову, — что до тех пор, покуда правительство не изменит совершенно, во всем складе своих мыслей, своего взгляда на отношения к нему печати, покуда оно, так сказать, не отрешится от этого окончательно, до тех пор ничто поистине действительное не может быть предпринято с некоторыми основаниями успеха; и надежда приобрести влияние на умы с помощью печати… оставалась бы постоянным заблуждением».