Копейка - Козлов Вильям Федорович. Страница 3
Мой отец не очень-то разговорчивый. Он может молча дойти до самого разъезда, вспрыгнуть на подножку и, махнув рукой, укатить с пассажирским почти на неделю. Но сегодня отец сам со мной заговорил.
— Не привези олифы — обидится, — сказал он.
— Кто?
— Да Петр!
Мне стало жалко отца. Я представил, как он потащит на себе олифу, гвозди, белила и еще что-нибудь тяжелое. На него наши родственники всегда стараются побольше нагрузить. Мой отец человек покладистый.
— Ты ведь не верблюд, — сказал я.
— Оно так… А не привезешь — обиды будут.
— Тогда привези.
— Две бутылки олифы — не велика тяжесть. А Петр, как ни крути, родня.
— А гвозди? — спросил я. — Белила?
— Сумка большая, — невесело улыбнулся отец. — Все влезет.
Вот и всегда так: сначала поворчит, а потом все сделает, что ни попросят мать или дядя.
— Скорей бы каникулы, — сказал я. — Возьмешь меня покататься на поезде?
— Была бы охота.
— Я тебе помогать буду. Подмету, титан вскипячу…
— Чего-чего, а работы найдется.
— Я в Ленинграде ни разу не был. И в Полоцке тоже. Хорошо там?
— Везде хорошо, где нас нет, — ответил отец.
На разъезде ждали пассажирский двое односельчан: шофер Тимка Сенин, парень лет восемнадцати, и сторож дядя Давид, он жил через три дома от нас. Увидев отца, они первыми поздоровались. Отец с достоинством кивнул и полез в карман за часами.
— Через пять минут покажется, — важно сказал он.
Дядя Давид подошел, протянул портсигар. А Тимка Сенин чиркнул спичкой. И рукой огонек прикрыл, хотя ветра не было.
— Денек-то нынче, — сказал сторож, щурясь от солнца. — Одним словом, весна.
— Нынче чтой-то рано занялась, — ответил отец, закуривая. — Куда, Захарыч, собрался-то?
— К свату… Именинник он.
— Погуляй, — сказал отец и снова полез за часами. — Сейчас загудит… График в точности соблюдаем. Можно часы проверять. А ты в «Сельхозснаб»? — спросил отец Тимку.
— Кардан отлетел, — ответил Тимка. — Новый выписан.
— Раз выписан, выдадут, — сказал отец.
Послышался далекий гул. Поезда еще не видно, а над лесом уже выпорхнуло белое пятно. Поднялось повыше, стало большим. А потом расползлось. Показался локомотив. Машинист улыбнулся, кивнул. Поезд стал тормозить.
— Ну, бывай, — сказал мне отец. Надел на плечо сумку и ухватился за поручни вагона. Вслед за ним взобрались Тимка и дядя Давид. Тормоза перестали шипеть, и вагоны побежали веселее. Железнодорожное полотно сразу за семафором выгибалось желтой дугой. И когда поезд выходил на кривую, то несколько секунд можно было видеть весь состав от локомотива до последнего вагона.
Потом паровоз скрывался за сосновым бором, подступившим к полотну, и уволакивал за собой вагоны.
Умчался пассажирский в город Ленинград. В окнах мелькнули незнакомые лица и пропали. Едут люди куда-то. А я вот никуда не еду. Постою еще несколько минут на разъезде и уйду. Когда пассажирский скрывался за лесом, я всегда ощущал какую-то смутную тревогу. И зависть. Есть же счастливчики на белом свете. Смотрят в окно вагона и видят новые города и деревни. Выходят на остановках на перрон и гуляют. А потом в купе пьют горячий чай с пряниками.
Я ездил на поездах. В основном на пригородном. До города всего семь километров. Это через две остановки. А дальше меня почему-то не брали. Когда мать и отец уезжали в Чебоксары — у нас там родня, — меня всегда оставляли у дяди Пети. Мать говорила, что хочет хотя бы в гостях отдохнуть от дома и от меня. Красивый, наверное, этот город Чебоксары. Одно название чего стоит!
Я опустился на пропахший шлаком и мазутом песок и приложил ухо к теплому блестящему рельсу. Закрыл глаза. И откуда-то из глубины металла пришел тихий гул. Так гудят за окном в зимнюю ночь телеграфные провода. Чуть слышно и печально.
Рядом кто-то засопел. Я открыл глаза и увидел пятилетнего сына путевого обходчика. Он жил с родителями на разъезде, в будке. Мальчишку звали Васек. Был он белобрыс и кривоног. И нос вечно мокрый.
— Гудет? — спросил Васек.
— Не гудет… — передразнил я. Мне не очень понравилось, что Васек застал меня за этим детским занятием.
— Эва что у меня есть… — Сопливый Васек разжал грязный кулак и показал сломанную папиросу.
— Покажи! — потребовал я.
— Хитрый, — сказал Васек и зажал папиросу в кулаке.
Я сграбастал мальчишку и стал один за другим отгибать маленькие грязные пальцы. Васек молча сопел. Я хотел выбросить папиросу, но потом раздумал и положил в карман. Пригодится.
Васек рукавом провел под носом, посмотрел на меня чистыми голубыми глазами и сказал:
— У нас Тобик привязан — злющий!
Я объяснил мальчишке, что папироса — это бяка, повернул его к себе спиной и легонько поддал коленом под зад. Васек только этого и ждал: глаза его заморгали, рот открылся шире ворот, и он заорал так, что у меня в ушах зазвенело.
В будке хлопнула дверь. Я не стал дожидаться его матери. Попробуй объясни ей, что я в воспитательных целях отобрал сломанную папиросу. Она не будет долго разбираться, кто прав, кто виноват, — огреет палкой по горбине, потом будешь полдня чесаться. Погрозив Ваську кулаком, я что есть духу пустился к дому.
4. МОЕ УТРО
Утром меня разбудил громкий стук в окно. Мать еще спала.
— Тебя, — сказал я. — На работу.
Она завозилась на кровати, приподняла голову.
— Скажи, захворала я… Поясницу ломит.
— Радикулит?
— Во-во, скажи…
— Я вчера говорил… А ты по улице за коровой бегала. Скажу, голова болит.
— Анна-а! — послышался со двора густой бас бригадира. — Наряд получай!
— Выйди, говорю.
Вот так каждое утро… Я сбросил с себя одеяло и, наступая на солнечные зайчики, разбросанные по полу, зашлепал к двери. Солнце поднялось над Крутым Оврагом, залило желтым светом зеленый луг перед домом. Луг весело искрился росой. Было свежо, и ступеньки холодили ноги. Высокий плечистый бригадир Матвей стоял у окна. В зеленой гимнастерке и синих галифе. Сапоги забрызганы росой. В руках тетрадка и карандаш. Лицо хмурое.
— Куда сегодня твою мамашу кольнуло? — спросил он.
— В голову, — ответил я. Мы с бригадиром друг друга понимали. Он выполнял свой долг, а я — свой.
— Совести нет… Боится работы, как черт ладана!
— А что такое ладан? — спросил я.
— Скажи ей… — Дядя Матвей махнул рукой. — Эх, да что говорить! Заскорузла у людей совесть… — Он заглянул в тетрадку. — Пятьдесят трудодней! Это с января… — Бригадир еще что-то хотел сказать, но снова махнул рукой, сунул тетрадку в карман и размашисто, прямо по лугу, зашагал к калитке.
Ушел дядя Матвей, крепко стукнув калиткой.
Раньше стучал в окно другой бригадир, дядя Давид. Он стучал негромко и никогда не ругался. В тетрадку карандашом не тыкал. И лицо у него всегда было довольное, улыбающееся. Мать покупала ему бутылку водки, и бригадир с неделю не будил нас по утрам. А потом снова появлялся под окном. И этак негромко, костяшками пальцев стучал. Мать опять выдавала ему запечатанную бутылку, и бригадир, ухмыляясь, уходил. Мы с ним никаких хлопот не знали. Дядю Давида прогнали из бригадиров в колхозные сторожа. Мама очень сокрушалась, говорила, такого бригадира нужно поискать. И еще говорила, что не ценят у нас кадры, разбрасываются ими, кадрами, направо и налево.
И вот появился дядя Матвей. Он демобилизовался из армии. Капитан танковых войск. Дядя Матвей совсем другой, не похож на дядю Давида. Мать говорит, с ним поладить трудно. Просто невозможно поладить с ним. Когда отец вернулся из своей поездки, пригласили в дом дядю Матвея. Они с отцом когда-то дружили. Когда маленькие были.
Посидели, вспомнили молодость. Оказывается, отец лучше дяди Матвея на деревья забирался. Зато дядя Матвей в нашей узенькой речушке, где воробью по колено, поймал пудового сома.
Отец, между прочим, сказал дяде Матвею, по-дружески хлопнув его по плечу:
— Ты, друг, мою Анну не обижай… Слабая она. Здоровье, понимаешь, того…