Приходи в воскресенье - Козлов Вильям Федорович. Страница 11
Захлопнув дверцу, я направился к подъезду. Номера квартир над дверью не были освещены, и я стал чиркать зажигалкой, чтобы разглядеть их. Рассеянно сунул в рот сигарету. Длинный неровный огонек метался на ветру, гас. Нужная мне квартира находилась в последнем подъезде. Я поднялся на второй этаж, позвонил и только тут обнаружил у себя во рту изжеванную сигарету. Слыша, как в прихожей шлепают чьи-то шаги, нагнулся, приподнял крышку мусорного бака и бросил туда окурок.
Дверь отворила она… Я сразу узнал ее, хотя, еще поднимаясь сюда по лестнице, не мог вспомнить ее лицо. Сильно постаревшая, ссутулившаяся, она даже ростом, кажется, стала меньше. Да, это была не та могучая женщина с зычным голосом, которую я знал и побаивался двадцать пять лет назад. Это была старуха с изможденным, вдоль и поперек изрезанным морщинами лицом. На верхней губе выделялась бородавка с длинными седыми волосинками. И все-таки это была не старушка с благостным безмятежным личиком и добрыми выцветшими глазками. Старушка, которой любой готов помочь подняться в автобус и уступить место… Старость не смягчила грубые черты ее лица, а наоборот, выставила напоказ все его пороки: бегающие неопределенного цвета глазки, тонкие жующие губы, вылезающие из-под нечистого платка седые клочья засаленных волос, весь в маленьких дырочках розоватый отвислый нос и редкую седую щетину на подбородке.
— Здравствуйте, Елизавета Гавриловна, — сказал я, все еще стоя на пороге. — Я бы хотел…
— Нету ее дома, — ворчливо перебила старуха. (Она, конечно, меня не узнала.) — Пришла с работы, повертелась у зеркала, напялила на толстую задницу широченные штаны, — господи, что за мода пошла! — и за дверь! И даже ужинать не стала. Рази нынче с нами они считаются? Мы для них никто, пыль под ногами… И когда заявится, не знаю: хочет придет домой, хочет не придет… Что ж, она птица вольная!
— Я к вам, — прервал я обрушившийся на меня поток слов.
— Ко мне? — удивилась старуха и, моргая воспаленными глазами, долго рассматривала меня. — Что-то, мил человек, я тебя не припоминаю… Не из милиции часом? Аль агитатор? Я, милок, завсегда на участок прихожу вовремя… Закон блюду.
— Мне нужно с вами поговорить, — сказал я.
Старуха нехотя посторонилась, и я вошел в комнату. Это была типичная однокомнатная квартира. Две стены — две кровати, старый и явно не для малогабаритной квартиры шкаф, занимающий почти всю торцовую стену. На шкафу два потертых чемодана.
Вешая плащ в тесной мрачноватой прихожей, я бросил взгляд на кухню: там белела давно не чищенная газовая плита, у окна приткнулся маленький стол, на гвоздях, вбитых в растрескавшуюся стенку, висели кухонные принадлежности. Кастрюли и сковородки стояли на крашеном разъехавшемся деревянном полу.
— Об чем тебе толковать со мной старой? — старуха обеспокоенно заглядывала мне в глаза. — Я уж десятый год как на пенсии. Живу, людям худа не делаю… Чем же это я прогневила милицию?
— Не из милиции я… — и, вмиг забыв про старуху, шагнул к стене, где в изголовье кровати увидел фотографию… Это была Рысь!.. Взрослая Рысь в форме моряка гражданского флота с шевронами на рукавах. Рысь, чуть улыбаясь, пристально смотрела большими светлыми глазами на меня, как будто чего-то хотела спросить или сказать…
— Племянница моя, — сказала старуха и перекрестилась на фотографию. — Царствие ей небесное…
— Что?! — Я, резко повернувшись к старухе и не помня себя, схватил ее за костлявые плечи. — Что вы сказали?!
— Ай знал ее? — вытаращила она на меня глаза. — Померла она, сердешная, давно уже… — звучно всхлипнула и, утерев кончиком платка глаза, продолжала: — Господи, жить бы ей и жить: молодая, красивая… Вон у меня соседка: и сына, и дочь похоронила, осталась одна-одинешенька. Рази это справедливо? Молодых на погост, а старики чужой век живут?..
Я не слушал ее. Буханье в груди было таким сильным, что я вынужден был прислониться к подоконнику и потереть ладонью то место в левой стороне, где, казалось, сейчас рубашка треснет пополам. Рысь умерла! А ведь я ехал с тайной надеждой ее увидеть… Здесь, на гостиничной койке, мне снились сны, будто мы с Рысью, взявшись за руки, счастливые и молодые, бежим под теплым дождем… Мимо кладбища, через линию, по крутому травянистому обрыву. Внизу бурлит в камнях широко разлившаяся Ловать, конский щавель хлещет нас по ногам…
Натыкаясь на стены, я добрался до прихожей и достал из кармана плаща бутылку водки, которую специально захватил, зная, что старуха любит выпить.
Старуха все еще что-то говорила, и ее грубый сиплый голос доносился будто из другой квартиры. Она не видела моего лица и поэтому не знала, что сейчас творится со мной. Заметив бутылку в моей руке, она заулыбалась — я так и знал, что у нее почти не осталось зубов, — и захлопотала насчет закуски. Бородавка весело запрыгала на ее губе. Один вид бутылки прибавил ей прыти, она бодро семенила из комнаты из кухню, хлопала дверцей кухонного стола.
— Господи! — бормотала она, ставя на стол тарелку с зелеными помидорами. — Человек-то пожаловал культурный, а я и про вилки забыла…
— Не надо вилки, — сказал я. Сковырнул желтую металлическую пробку, налил себе в граненый, захватанный пальцами стакан и, позабыв про все правила приличия, опрокинул в рот. Тупо жуя терпкий зеленый помидор, я поймал вопросительный взгляд старухи: на этот раз я сначала налил в ее стакан, потом в свой, хрипло сказал:
— Расскажите мне все про нее…
Водка вмиг преобразила старуху: она перестала суетиться и с подозрением смотреть на меня, сморщенные скулы порозовели, в тусклых глазах появился блеск. Старуха, казалось, помолодела.
— Откуда ты знаешь мою племянницу? — спросила она и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Динка-то все больше с мальчишками дружила… Девчонок не любила, говорила, глупые они, все о куклах да о тряпках.
— Пейте, — налил я еще старухе.
Она выпила, достала из кармана поношенной коричневой жакетки носовой платок, трубно высморкалась, потом кончиком платка вытерла выступившие на глазах слезы — это не печаль, а крепкая водка выжала их — и начала свой рассказ.
— Уж я ли ее девчонкой-то не носила на руках… (Кого Горохова носила на руках, я отлично знал!) Всю душу отдавала ей, ведь сиротой досталась она мне. Мать померла, а батька погиб на фронте. Героем Советского Союза был, да ведь она, война, никого не щадила: ни героев, ни обыкновенных… Бывает же такое! Взбрело Динке-то, как и батьке, моряком заделаться! Не бабье, понятно, это дело, а поди ж ты, достигла… Закончила мореходку и на пароходах стала плавать… Да, а замуж-то она ранехонько выскочила. Там, в Севастополе. Еще и восемнадцати не исполнилось, тоже за моряка какого-то… Только я думаю, она это со зла. Был тут у ней в городе один парнишечка, на мотоцикле все катал ее, однажды чуть не убил, паразит. На шоссе где-то кувыркнулся с мотоцикла вместе с ней… Бывало, как услышит трещотку эту, так аж с лица меняется: коли обедает — ложку на стол и за порог. Влюбилась, видно, дурочка, что с них, малолеток, возьмешь… Уж и не знаю, что у нее вышло с этим парнишечкой, только когда она вернулась домой из Риги — в училище-то она там не поступила, — два дня ревмя ревела. Я думала, из-за того, что не поступила, ан нет, все из-за этого, что на мотоцикле к ней приезжал… Правда, ничего такой из себя, черненький, глазастый, только ростом не вышел. Динка-то, не гляди, что моложе, а почти с него была…
— Она приезжала из Риги сюда? — переспросил я, чувствуя, как в лицо ударила краска, а в груди опять забухало.
— Три денька тут пробыла и все плакала… Чем-то обидел ее этот парнишка. Видно, крепко обидел; я ее раньше плачущей-то и не видела никогда. Случалось, и поколочу, за дело, понятно, зубы сожмет, глазищами зыркает, аж страшно… А тут уткнется в подушку и часами воет, даже жуть берет. Потом вещички свои собрала, с этого комсомольского учета снялась… Куда, говорю, тебя леший понесет? Стоит ли убиваться из-за какого-то молокососа? Он тебе в мужья-то не годится, почти ровесник… «Я, — отвечает, — не из-за него уезжаю, просто мне в этом городе противно жить, а его…» — к старости совсем память отшибло: забыла как звать-то этого парня?