Приходи в воскресенье - Козлов Вильям Федорович. Страница 52

— Вся надежда на комсомольцев, — продолжал Тропинин. — Молодежь уважает тебя. Я потолкую с Саврасовым. Думаю, что найдутся добровольцы.

— Это на самый последний случай, — сказал я. — Пусть Саврасов их подготовит, ну субботник там или воскресник. Если мы будем два выходных дня в неделю использовать, это не так уж мало.

— Надо с ними начистоту… Все объяснить, как есть. Показать проекты… Поручим это дело Любомудрову.

— Леонид Харитонов комсомолец? — спросил я.

— Активный паренек, — усмехнулся Тропинин. — Даже слишком. В прошлом году его едва не исключили из комсомола… У ресторана учинил драку со студентами сельхозинститута, за что пятнадцать суток и отсидел. Сейчас вроде утихомирился, да и то, я думаю, благодаря девушке. Она у меня лаборанткой работает, да ты ее знаешь.

— Маша Кривина? — удивился я. Вот уж не ожидал, что у нее что-то общее с Харитоновым!

— На Харитонова, думаю, можно положиться, — сказал Тропинин. — Парень толковый, да он уже во всем давно разобрался…

— Поручим ему поговорить с ребятами, а потом пусть встретятся с Любомудровым, — решил я.

— А ты что же уклоняешься?

— Мы с тобой потолкуем с коммунистами, сказал я. — Никаких больше тайн мадридского двора!

— Я не очень верю, что Харитонов справится, — сказал Тропинин.

— По-моему, он толковый парень и ребята с ним считаются.

— Это все так, первый заводила в цехе! Где какой сыр-бор — знай, Харитонов с дружками… Да и за словом в карман не лезет.

— А это плохо?

Анатолий Филиппович взглянул на меня.

— Считаешь, Харитонов может повлиять на комсомольцев? С него еще и выговор не сняли.

— Надо снять, — сказал я.

— И все-таки парень он разболтанный, — все еще сомневался Анатолий Филиппович. — Может такое выкинуть — ахнешь!

— А мне Харитонов нравится. Уж чего-чего, а работать-то он не боится, а это сейчас главное.

— Может быть, ты и прав, — раздумчиво сказал Тропинин.

Мы расстались: он пошел в лабораторию, а я к себе в кабинет. Сегодня у меня приемный день.

6

Пока Гермал Иванович готовил на кухне чай, я стоял у окна его светлой однокомнатной квартиры и смотрел на улицу. Ягодкин жил в большом многоэтажном доме. Прямо под окнами росли толстые липы и тополя. Почки только что лопнули, и крошечные зеленые фитильки замерцали на ветвях. Оглушительно орали воробьи. Перелетая с ветки на ветку, они ошалело вертели точеными головками, взъерошивали перья, крутились на одном месте, внезапно все взмывали на миг в воздух и снова серой шрапнелью опускались на деревья.

В открытую форточку залетела крапивница, потрепыхалась над письменным столом, заваленным всякой музейной всячиной, и, чего-то испугавшись, с лету ударялась в стекло и забилась на нем, то опускаясь до самого подоконника, то взлетая до потолка. Я поймал бабочку и выпустил в окно. Однако судьба оказалась неблагосклонной к крапивнице: к ней тотчас метнулся разбойник-воробей, схватил на лету и уселся на ветке, чтобы закусить, но сразу несколько приятелей набросились на него. Воробей свечой взмыл к вершине тополя, и вся эта компания исчезла из глаз.

Чай мы пили на кухне. Ягодкин по-прежнему жил один. Однако на кухне у него был порядок, да и в комнате все прибрано, за исключением письменного стола: здесь так же, как и в его кабинете, в беспорядке лежали самые разнообразные вещи. На стене, над книжной полкой, карандашный рисунок Петровской крепости, которую дотла разрушили во время Отечественной войны.

— Я рад, что не ошибся в тебе, — прихлебывая чай из фарфорового бокалн, сказал Герман Иванович. — Даже больше, Максим, я горжусь тобой!

— Боюсь, мне не дадут довести дело до конца, — признался я. — У меня такое предчувствие, что тучи надо мной сгущаются…

— Если бы я верил в бога, то помолился бы за тебя… — усмехнулся Ягодкин.

— Я в утешении не нуждаюсь, — обиделся я.

— Там, где нет воли, нет пути, — изрек он. — Ты меня извини, Максим, я понимаю, тебе очень трудно, но в музее я каждый день соприкасаюсь с предметами давно минувших эпох. Эти предметы — немые свидетели битв, войн, разрушения и возрождения. Ты думаешь, в средние века не клокотали титанические страсти? Были и литература и искусство, да еще какие? Люди любили, страдали, радовались… А потом все созданное ими и они сами превратились в прах… И лишь кое-какие крупинки, найденные в земле, напоминают нам, потомкам, о былом… Возможно, поэтому я не могу слишком близко к сердцу принимать твои теперешние заботы… И это не черствость, а философское отношение к жизни. Часто ли ты задумываешься над тем, зачем ты родился? Зачем живешь? А что было бы, если бы твоя мать не встретилась с твоим отцом? Думаешь ли ты о смысле жизни? О неизбежности смерти? О том, что останется после тебя?

— Мне кажется, об этом думает всякий мыслящий человек.

— Возможно, но не так часто, как мы, музейные работники, философы и ученые.

— Нет ли у вас выпить, Герман Иванович?

Он с изумлением посмотрел на меня, потом рассмеялся:

— Ты знаешь, я совсем не пью!

— Раньше, помнится…

— Не пью уже очень давно. Мерзкое это занятие — пьянство! Иссушает мозг, убивает радость жизни. Можешь поверить, я это испытал на себе… Когда ушел на пенсию, как-то растерялся, ну и начал увлекаться… Пенсия приличная. И веришь, Максим, я понял, что не живу, а медленно умираю. И до чего же человек пьяным омерзителен! Все его плохое нутро вылезает наружу. Причем подчас такие, о чем он никогда и сам не подозревал… Как это у Омара Хайяма?

Не ставь ты дураку хмельного угощенья,

Чтоб оградить себя от чувства отвращенья:

Напившись, криками он спать тебе не даст,

А утром надоест, прося за то прощенья.

— Я уже не рад, что и заикнулся об этом… — сказал я. — Вот это отповедь!

— Ты не похож на пьяницу, успокойся!

— А что, для этого необходимо иметь красный нос?

— Мне больно, Максим, видеть, как хорошие люди напиваются до чертиков… А пьют сейчас много и безобразно. И стар и млад.

— В чем же, по-вашему, причина? — поинтересовался я.

— Причина известная: распущенность людей и наша терпимость к пьяницам… Как ты борешься с этим на заводе?

— Одного уволил, — сказал я.

— А сколько осталось?

— Не считал.

— Пьяница на производстве — вредитель! Весь брак, поломка ценных станков, инструмента — все это дело рук пьяницы. Даже если он и трезвый пришел на работу в понедельник, три дня у него будут руки трястись… Распоясавшийся пьяница в общественном месте — преступник, а пьяница за рулем — потенциальный убийца. Это прописные истины, об этом мы каждый день читаем в газетах, возмущаемся, а вот настоящей войны пьянству все еще не объявили! Боремся от кампании к кампании…

— Производство — это не медвытрезвитель и не клиника для хронических алкоголиков, — сказал я. — И на производстве, как правило, не пьют… А если такое и случается, то расценивается нами как ЧП. Пьют дома, в компаниях, а на работу приходят…

— С глубокого похмелья, — перебил Герман Иванович. — И такому работнику грош цена, потому что от него больше вреда, чем пользы.

— Если мы всех пьющих уволим, кто же работать будет?

— Увольнять не надо, — сказал Ягодкин. — Людей воспитывать нужно…

— Меня вы уже перевоспитали, — сдался я. — Если и хотел рюмку выпить, то теперь вся охота пропала.

— Ты меня пойми правильно, Максим, — сказал Герман Иванович. — Я не против вина, а против пьянства. Тот, кто умеет пить, тому не страшен зеленый змий. Японцы так говорят: кто пьет, тот не знает о вреде вина, а кто не пьет, не знает о его пользе. Вино лучше ста лекарств, но причина тысячи болезней… Ты уж меня извини, брат, но дома давно не держу спиртного…

— Я вас приглашу на завод… Прочтите рабочим лекцию на эту тему.

— Думаешь, откажусь? — рассмеялся Ягодкин. — Приглашай!

Спускаясь от Ягодкина по лестнице вниз, я повстречался с полной круглолицей женщиной. Что-то в лице ее показалось мне знакомым, и я оглянулся. Оглянулась и женщина — наши глаза встретились.