Сто первый (сборник) - Немышев Вячеслав. Страница 13
— Аааа! — взвыл раненый. — Кафиры… собаки! Алла… акба… Рез-аать будим!
— Ну ладно, ладно… чего ты орешь? Че орешшь, говорю?!
Куда вся интеллигентность лейтенантская делась. Вот она, война — сука!
— Откуда форма? С нашего снял? — спрашивает Перевезенцев.
Иван заметил, что на боевике солдатский бушлат, пятнистая «хэбэшка», даже сапоги армейского образца — кирзачи. Вдруг закричал молодой истерично — куда весь акцент делся.
— Да-а… я ваших резал! Как свиней… они визжали, скулили-ии! А-ааа…
Солдаты с двух боков прижали говоруна за раненые руки.
— Товарищ лейтенант, — Иван тронул Перевезенцева за плечо. — Да он обдолбаный. Тут шприцы кругом.
Засипел Перевезенцев:
— Нечего говорить. Валите всех, — и потянул на себя затвор автомата.
Вот она судьба! Верши ее человек. Ломай установленные ветром правила. Восемь душ, душ вражьих… Положи их, Иван, и гуляй, паря — сделал дело! Два плюс восемь. Сделай, как задумал — за брата Жорку: десятерых — десять к одному. Велика ставка — иль мала? Может, мало за страдания, может, весь мир нужно покромсать, распустить на лоскуты? Виноватых искать?.. Да все кругом виноваты — весь это долбанный, раздолбанный мир! Скажи пацанам: дайте-ка, я — один. Мне очень, очень надо… всего один раз и надо. Опустят солдаты стволы — давай, братан, чего ж не понять, дело житейское. Эх, судьба, судьбина… Да не так хотел Иван. Сантименты?.. Будь они прокляты, эти душевные страдания. Не снайпер, ты Знамов. Так — морока от тебя одна.
Савва вдруг подал голос:
— Э, лейтенант, не надо стрелять. Зачем боеприпасы тратить, да? Злой боевик, как собак.
Замерли все, кто был в подвале. Только стоны из угла, — пленные зашевелились, услышав шоркающий звук вынимаемой из ножен стали. Затянул Ксендзовский негр свою молитву…
Возопите, люди — возопите святым на небесах! Может, услышат они и скажут Богу, чтоб простил он нас — неразумных.
Говорят, смерть от ножа — страшная смерть. Мучительная. По-научному, по-медицински вовсе нет. По-научному быстро и как в тумане: провел острием ножа по горлу, по жилке, по артерии — освободится кровь, вырвется наружу. И стихнут все звуки. Уснет обескровленный мозг. Тело еще дрожит, сердце стучит в груди, ноги сучат по осклизлой земле. Но уже не страшно: спит мозг — туман в глазах. Кто знает? — кто проверял на себе. Но те уж не расскажут, как на самом деле. Людям видеть страшно развороченную шею, сломанный кадык. Голова!.. Страшна человеку отсеченная человеческая голова. Так не должно быть на нашем свете.
Но бывает.
Склонился Савва над тем, молодым, блеснул в желтом луче клинок. Молча все делал Савва: захрипело, забулькало под ним.
Развернулся лейтенант и пошел прочь.
Иван остался — как пригвоздило его.
Вопли, хрипы, хруст. Темно в подвале, только лучи тусклые. Не видно Ивану, но слышно все. Вдруг голос, Ксендзова голос:
— Ну, чево, негр, попутал?
— Алла… аххрсу… ссуукаа…
— О, ты глянь… Не рыпайся, — слышно, как тужится, кряхтит Ксендзов. — По нашему ругается, а еще негр! Не трепы-хай-сяа…
Полк выполнил поставленную на день задачу: развернувшись во фронт, роты обустраивались на ночевку. По позициям боевиков теперь почти беспрестанно работала артиллерия и минометы.
Стемнело.
Заполыхали костры.
Солдаты тащили в огонь все, что горело и плавилось. Грелись, сушили портянки, терли снегом натруженные за день ноги. Офицеры докладывали по команде, что и как было: кто выбыл по ранению, сколько нужно боеприпасов на завтра. Ивану с Саввой объявили от командования благодарность за того гранатометчика и снайпера с крыши, что сбил Савва. Успел снайпер раз только стрельнуть — положил сержанта, того самого Сохатого. Пили за Сохатого и второго погибшего: кто — хоронясь от лейтенанта, водку, кто — чая из сухпаев жидкого, но горячего. Помянули горячим и стали укладываться. Ушли солдаты в охранение. Иван почистил винтовку, бросил Савве масленку, — тот вечно терял мелочи хозяйственные.
Ксендзов — как репей. Савва к нему тоже проникся. Несут всякую дурь, гогочут.
— А че, я думал первый раз… там стра-ашно, как говорят… это, убивать. А мне пофиг было, мама не горюй. Только трахея у этого… негра, хрустела. Противно. Как по пенопласту ногтем.
— Га-га-га, — смеется Савва. — Душара, да.
— Мне на дембель.
Маленький солдатик — Ксендзов; таких война жалеет.
Роту Перевезенцева на следующий же день сняли с переднего края и отвели в тыл на доукомплектование.
Савву с Иваном откомандировали прикрывать «вованов», штурмовые группы Внутренних войск. Потом снова притулились к своим пехотным «слонам». Так и крутились по городу: оглохли от канонад, тело от грязи даже не чесалось уже — зудело с пяток до ушей. На мелочевку, вроде того автоматчика, Иван больше не разменивался. Завалил Иван полевого командира — какой-то «эмир» или «амир», черт их разберет. Полковник от разведки жал ему руку и говорил, что за такой выстрел полагается орден. Штабные зашевелились вокруг полковника: «Как фамилия бойца? Знамов? Часть… За-пи-шем… Ждите!»
Обещанного три года ждут — это Иван знает, а потому мимо ушей все.
Нашкрябал Иван восемь зарубок.
Укатало его — постепенно развоевался Иван: и уже не так билось его сердце, когда падал поверженный им враг. Стучало ровно — тук-тук, тук-тук.
Он вспоминал Ксндзова: «Надо же, вид у него… сморчок, хмырь болотный. А ты, смотри, выпотрошил своего негра и хоть бы хны. По пенопласту ногтем… Душара! — передернуло Ивана, как представил тот «пенопласт» и обгрызенный ноготь, рожу Ксендзова выпачканную сажей. — Живой, интересно, нет? А ведь не так было в девяносто пятом… не так точно».
Гудела Москва, встречая третье тысячелетие. Рвались над головами сытых горожан китайские петарды; пробками от шампанского салютовала столица наступающему Миллениуму. Не девяносто пятый на дворе, ясно же как день… Недра поделили, братву отстреляли. Проститутки, бросив «толянов», жмутся теперь к ментовским ширинкам. Власть прекратила ссать на колеса самолетов, вместе с зарплатой подняла престиж тайной государственной полиции. С экранов телевизоров повалила площадная брань. Стильные телезвезды — все сплошь гомосеки и лесбиянки. Убивать в «прайм тайм» стали чаще и красивше с синхронным переводом. Coca-Cola стала национальным напитком Сыктывкара и далекой сибирской станции Завитая. Одним словом, озверел народ.
Девятым стал мальчишка-подросток лет двенадцати не больше.
На Черноречье у детской больницы, где водохранилище, завязались тяжелые бои. День, второй. Не могут выкурить боевиков. Вроде видела разведка, как занимали бородачи дом. Пехота совершает маневр. Команду артиллеристам. Разнесут САУшки в прах «хрущебу». Пошла пехота зачищать — и нарываются! Мины-растяжки, снайперы, гранатометчики. Пехота залегает, считает раненых, убитых. А в доме пусто — ни тел, ни следов. Потом сообразили: боевики в дозор выставляли салажат — шнырей. Кто станет по мальчишкам палить? Люди ж тоже — не звери.
Иван выстрелил.
Мальчуган прыгал по развалинам, ковырялся в носу, всем видом давая понять, что он беженец — каких тысячи, — что он просто еще одна жертва войны. Иван выстрелил. Он видел, как точно вошел стальной наконечник пули мальчишке в висок, как бросило голову, а затем дернулось вслед тело. Землю из-под ног мальчишки вырвало бедовым ветром, сорвавшимся с небес…
Боевиков зажали в клещи под Ермоловкой. Остатки банд загнали на минное поле, где и легли многие из оставшихся непримиримых — арабов, наемников, проклятых своим народом глупцов, вставших под знамена убийцы и маньяка Шамиля Басаева.
Но это уже материал для документальных изложений.
Басаев уходил. Его и кучку обезумевшего сброда преследовали штурмовые отряды армейской пехоты и Внутренних войск. Кружили над Катыр-Юртом боевые вертолеты. Крыла «коврами» артиллерия. Здесь у самых предгорий отчаянно сопротивлялась группа боевиков — оставленное умирать прикрытие.