Сто первый (сборник) - Немышев Вячеслав. Страница 23
Что нельзя, поначалу и не поймешь почему.
Глотнул Иван сразу много; думал так — чтоб одним махом накрыло, чтоб не было пути обратно. И еще отхлебнул вдогон. Как парное молоко, севшее в простоквашу, размякла суровость Иванова: в голове стало горячо, в ногах вязкость. Ах, докторишка! Пожалел? Кого ж ты пожалел — солдата? Так солдату во хмелю, так же как тебе с твоей латынью, понятней изъясняться — за жизнь «толкать базар».
И потекли разговорчики.
Проводница, будто почуяла, заглянула в тамбур, да как на своих: пейте хлопцы, теперь можно, только «бычки» в окно.
Ивану, что ж, понятное дело, захотелось чубарому выложить всю правду-матку: видал как оно без папаши, как «амоны» прикладами потчуют интеллигентов? Ты мне тут про перпетумы бакланишь, а в жизни все просто: не уловил момента, не просек ситуацию — получи в дыхало.
— Царствие твоему папаше небесное, — качает Ивана; ноги расставил широко. — Не рви сердце. Он, может, и ушел оттого, чтоб ты своей башкой покумекал, куда тебе лыжи вострить по жизни. Убивать, зема… убивают не так…
Закружилось вокруг Ивана, запел ветер в окне, колесные пары под железным полом в такт ветру: тудун-дудун, тудун-дудун.
— Давай, зема, третий… помянем пацанов.
Попутчик выпил — вдумчиво выпил. Так Ивану показалось. И проникся он.
— Завидуешь, говоришь? Может и правильно… Оно знаешь, как жить хорошо, знаешь?
После знакомства с ОМОНом парень совсем скис. Коньяк же не взбодрил, но взбаламутил его. Он забыл про свою челку, курил одну за другой и все порывался что-то сказать. Но Иван клал ему мосластую ладонь на плечо и, как бывает среди двоих, когда один слаб, а другой крепок, снисходительно хлопал его: так-то, братела, не катит твой умняк.
— Читаешь умные книги? — спросил Иван.
И чубарого прорвало:
— Все это вранье… вра-нье! Отец верил, учил меня, но… где истина? Болконский! Князь! Какой нах… князь? Нет теперь князей. Одно быдло кругом! И я среди этого быдла…
— Э, брат, че-то ты гонишь.
— Вы… ты читал Мальтуса? Ах, извини… Был такой поп-философ. Гитлер взял за основу его теорию. Ну, еще Гегель и Ницше, но это сложно… Суть проста. Война есть благо для человечества — всех лишних к стенке, на эшафот к чертовой матери… извините! Народ — сам виновник всех войн. Не власть, не деньги, а на-род! Расплодились — жрут, пьют! Женщины! Да-аа! Наташи Ростовы, все эти «тургеневские», которых нет теперь и, вообще-то, не было никогда…
Иван оторопело слушал, но чувствовал, как горячо стало в затылке и заходило под кожей щек. Но молодой человек будто понял, что хватил лишнего и, сбавив тон, вновь перешел к своей размеренной сказительной речи:
— Я тебе честно как на духу… вот вернусь со свадьбы и пойду в военкомат. Уже решил. Мать, конечно, будет в истерике… Но я пока ничего не говорил… А что?.. Мне кажется, только война может научить жизни, и только так можно стать мужчиной. Ты, извини, может я не прав? — попутчик смутился. — Ну, я просто хочу испытать себя, если на гражданке ничего из меня не получилось. Смогу ли я воевать, убивать и так далее.
— Чего так далее? — Иван глянул бутылку на просвет, плескалось на донышке.
— Ну, смерть и… — он не нашелся, что еще сказать. — Наверное, это что-то страшное? Но… но давайте вспомним Толстого! — он поборол смущение и, уже не глядя на Ивана, подставив лицо под струю воздуха из разбитого окна, стал говорить, перейдя на «вы»: — Вы помните сон Андрея Болконского перед самой его кончиной, помните?
— Смутно, — ответил Иван и влил в себя остатки коньяка.
— Он боялся того, что за дверью. Там было страшное — оно — смерть! Смерть ворвалась в комнату, и князь Андрей подумал, что, ведь он спит и нужно проснуться; и когда он проснулся, так ясно представил себе свой сон и понял, что смерть — это пробуждение от жизни… не более того!
— Смерть, — выдавил Иван, — это когда мозги по броне разбросаны и воняет говном из твоего разорванного брюха.
— Я имел в виду смерть духовную — смерть, как пробуждение к новой жизни!
— А я другой не знаю, только ту… когда воняет, — сказал Иван. И стало ему ужасно обидно, что эти глупые разговоры некстати напомнили ему о том, что он собирался забыть, и мысли о новой его жизни, мечты, добрые фантазии вместе с ветром вылетели в разбитое окно и растворились в лунной ночи.
Темень и мрак уже отступили, и фиолетовое утро постепенно становилось голубым, и где-то далеко впереди на востоке вот-вот готовилось выбраться из-за горизонта солнце.
Попутчик еще говорил о своем, но вяло.
Иван не слушал его.
Вдруг мелькнул за окном столбовой километр. Иван загадал: если следующий столб будет с цифрой девять, значит… значит, все устроится, все образуется! Пока ждал заветный столб, заслезилось в глазах от ветра. И не заметил циферок. Еще километр. Снова не разобрал. Иван стал тереть глаза, и потекло по щекам, — и все стало мутно. Будто пеленой окутало мир: окно, столбы с километрами и прокуренный тамбур, и первое утро новой его жизни…
Поезд прибыл на вокзал.
С тяжелой от бессонницы и коньяка головой ступил Иван на перрон. Его толкнули в плечо. Недоспавшие пассажиры с баулами спешили в город, кивали проводнице. Та равнодушно желала в ответ счастливого пути. Иван двинулся вместе со всеми, но кольнуло в ногу. Он присел перевязать тугую шнуровку и в этот момент сверху раздалось знакомое:
— Извините, приехали, а меня и не встретили. А вас?.. А я, знаете, не люблю, когда встречают, но хорошо, когда провожают, это обнадеживает, правда? Не замечали? Вы на троллейбус или маршруткой? А я, знаете, на такси поеду. Не хочется с народом толкаться: злые все утром… на работу, по делам, за добычей.
Иван затянул узелки на берцах, глянул исподлобья.
— Удачи.
— А-а, спасибо. Вы знаете, может, я и не прав, конечно, в своих измышлениях. Скажите, живет себе в фантазиях. Ничего подобного. Я реалист. Но хочется верить, что бывают исключения. Вы не согласны со мной?
Перрон почти опустел, и проводница так же равнодушно взялась тереть стекло дежурного купе. Нахлынуло на Ивана: странное дело — ему захотелось поверить в исключения. Подчиняясь какому-то внутреннему порыву, он стал расшнуровывать берцы.
— Размер у тебя какой? В смысле ботинки, говорю, какие носишь — сорок третий? В самый раз. Снимай свои, давай, давай рассупонивайся. Зачем? Дело, дело говорю… Так будет правильно. Мне уж ни к чему все это, только вспоминать.
Молодой человек на странную просьбу пожал плечами, хрустнул липучками на кроссовках. Иван протянул попутчику берцы.
— Трофейные, сносу нет. Бери.
Молодой человек влез в ботинки: потопал, стукнул один об другой. Звякнули подковы. Он скептически улыбнулся.
— Думаете это выход?
— Да нет, просто… просто не отпускает. Будь, — сказал на прощание Иван.
Мать во дворе обняла сына.
Вместе с запахом ее волос, рук и всем, что было в ней родного слезливого, как во всякой доброй матери, нахлынули на Ивана воспоминания, видения детства: яблок со старых, теперь уже срубленных яблонь, лопухов за огородом, цепей от трактора, полыни, домашнего квасу, оврага с колючкою, соседа Болоты-балагура.
— Ма, ма…
— Сынок… ждали. Больше уж не ходи… иии-и-и, — потихоньку заголосила мать, сдерживалась, как могла, и все ж плакнула: — Сына-аа, родима-ай, Жорочка, и-ии…
Отец с задов вышел. Улей нес. Поставил.
— Мать, мать, хорош, — руки о бока потер. — Здоров, Иван.
— Приехал, бать.
Мать, зажав рот, схватила Иванову сумку и за шторки. На пороге оступилась, обернулась с жалобной улыбкой: прости, сынок, не сдержалась.
Мяукнула под ногами толстенная кошка.
Отец дернул Ивана за плечи, притянул к себе, хотел шлепнуть, похлопать — на крепость проверить как всегда, но передумал. И погладил по плечу, колючим чмокнул Ивана в скулу. Кошка стала тереться о ноги. Отец шумнул:
— Пшла, сатана! — кошка шмыгнула обратно в дом. — Тьфу, шалава, котится по три раза в году. Надо и ее с котятами вместе притопить.