Сто первый (сборник) - Немышев Вячеслав. Страница 58
Вернулся Томанцев в Грозный.
По пути обратил внимание на бэтер с безумными контрактниками: над бэтером гордо развивался красный флаг с вышитым гербом Советского Союза и всех пятнадцати республик. Советская власть пошла с молотка за стакан анаши: в лес не ходи — за меньшее борзые санитары раритеты не отдали бы. Бывалые все.
Войска брали Шали. Привезли в Северный госпиталь молодого генерала морпеха. Генерал прибыл на войну воевать, а у него аппендицит! Плачет генерал горючими слезами: не видать ему славы победной, как госпитальному санитару лычек на погонах. Хирурги мигом ему шкуру взрезали, отросток удалили. Все, господин молодой генерал, пожалте на вертушку! Но генерал своим команду: те два ведра тюльпанов врачихам, хирургам коньяка пять звезд, свежей тушенки с морских северных запасов. Уговорились хирурги. Три дня перекантовался генерал, подскочила за ним чумазая броня с батальонной разведкой, умчался генерал добивать боевиков под Шали.
Томанцев дочитал Гашека. На следующий день «Швейка» сперли прямо с тумбочки. Томанцев искать не стал: про вошь, которая «главный зверь на войне» наизусть помнил и еще многое другое, что при генералах ростовских и московских вслух произносить было не принято.
Хирурги спирт не пили. У хирургов была поговорка: «Хороший хирург должен на коньяк заработать».
Томанцев завел курицу.
Молодая чеченка принесла на руках умирающего ребенка с пулей в животе. Долго копались в шестилетнем теле хирурги: чистили, подрезали, сшивали. Реаниматоры реанимировали. Спасли дитя гор. Мать чеченка в благодарность притащила курицу.
Курицу назвали Двойка. Называл тот санитар, что бросил «муху» в костер.
— Почему не Единица, или Треха? — спросил санитара Томанцев.
— Один — это «он». Получается мужского рода, — делово и глубокомысленно отвечал санитар. — Три — их много. Два — «она». Женская, значит, как и курица.
Томанцев пошел к себе и записал санитаровы слова на календарике, где отмечал крестиком дни. Посчитал сколько осталось, первый раз за много дней вздохнул тяжело и с болью — долго еще!
Курице несла яйца; несушке смастерили из масксетей загон, выставили часового.
Когда по утрам съедал Томанцев яичко всмятку, забывал крестики ставить на календаре, такую испытывал желудком радость и теплоту. Ясное дело тепло — после перловки-то.
Через три дня курицу казнили и съели двое негодяев: санитар-философ и подговоренный им малослужащий часовой. «Душару» часового Томанцев простил, санитара бить не стал, но собрал документы. Потопал залетчик на передок. Не мучила Томанцева совесть, что отправил мальчишку туда, где стреляют: авось наберется здравого ума санитар-анашист. В тылу все едино сгинет не от пули, так от дури.
Шали брали с потерями. Повалили раненые. Новый санитар жег яму с рваньем.
«Улыбнитесь каскадеры»! Пел танкист с поллицом, замотанным бинтами, косился одним глазом и подговаривал всех взять, не раздумывая, стволы, повернуть пушки и «ка-ак шмякнуть по Кремлевским стенам, чтоб тама все летели, пердели и кувыркались!» Под танкистом сожгли три танка. Он рассуждал, размахивал руками, мешал врачам обрабатывать обожженный бок и ягодицы:
— Мне бы экипаж: водитель чтоб был немец, командиром я — хохол по маме, огневика чечена из служивых. Хрен бы вы меня подбили, особенно последний раз!
Томанцев слушал речь танкиста, в глубине души соглашался с ним, но сознавал, что особистам непременно станет известно о желании танкиста стрельнуть по Кремлю. Томанцев никогда не сомневался в том, что подвиг, на самом деле, это русская народная забава, — когда на пожаре всегда найдется дурак, что полезет в огонь спасать кошку. Танкист три раза пер на огневую точку противника — пер с трех сторон. Три раза его жгли. Он бы и в четвертый раз полез, но когда вынимали его из дымящегося танка, потерял сознание.
— А потом ка-ак по Кремлю фугасным!..
На эвакуацию танкист ушел первым. Кричал напоследок: заживет рука и жопа, вернется он и всем, кто мирно жить не хочет «мозги-то повправляет».
Войска взяли Шали и ушли на восток брать Ведено.
Томанцев по казенной надобности оказался в батальоне, что стоял за селом и передовыми позициями: смотрел на пологие предгорья, заросшие корявым буком и широколистым горным деревом.
Стреляли в округе редко. В санитарной палатке Томанцев выковыривал осколок из спины солдата-минометчика: мина жахнула в стволе — троих наповал, а у этого сквозь задницу можно было макароны откидывать.
— А-а, бля-аа! — орал минометчик.
Томанцев выбрался из палатки, со шлепком стянул с рук кровяные перчатки. На горы опустилось шелковое одеяло. Стало промозгло. Подошел комбат, молодой наглый майор, с ним ординарец солдат.
— Туман, — задумчиво произнес комбат. — Доктор, — он обратился к Томанцеву, — давай, организуем войну.
— Зачем, — спросил Томанцев и глубоко затянулся.
— Надо, — таинственно произнес комбат.
Война началась, когда шелковое одеяло тумана стало фиолетовым от скорых южных сумерек. Томанцев глотал горячий воздух. Темнело на глазах, но прохлада не приходила. Жаркое будет лето, думал Томанцев. Когда стрельнули всем батальонным калибром, Томанцев присел в окопе и голову вжал в плечи. Комбат подмигнул, мол, знай наших; над бруствером водит биноклем, корректирует огонь. Отстрелялись наши. И тут же в ответ с гор, будто по-команде, бешено застрочило. Комбат по плечу Томанцева: теперь, доктор, не высовывайся! Пульки над окопом фьють-фьють.
Закончилась война минут через тридцать.
В командирской палатке начштаба писал докладные записки: что во столько-то и во столько-то «…со стороны гор позиции батальона были обстреляны из стрелкового оружия и минометов. Ответными действиями огневые точки противника были частично уничтожены, частично рассеяны по горным склонам. Спецгруппа на преследование не выдвигалась, из-за сильного тумана. Потери: трое «двухсотых», один «трехсотый»…».
Комбат разлил по кружкам спирт.
— Ты доктор не грузись, — говорил комбат, вроде как вместо тоста. — Там, — он кивает в сторону гор, — их начштаба сидит и такую же ху…ю пишет. А мне минометчиков надо списать на боевые. Так хоть ордена посмертно… Выпьем.
Они выпили, начштаба оторвался от писанины и тоже выпил.
Комбат стал рассказывать:
— Я на переговоры ходил. Ихний комбат — мой однокурсник по училищу — толковый мужик. Договорились, заключили мирный договор: пока тишина на фронте, друг друга не гробить. Но с одним условием…
Пол в палатке земляной. Комбат носком ботинка линию прочертил.
— Вот линия. Я ему говорю, если твои ко мне заявятся, все — валю без разговора. Мои к тебе — делай с ними что хочешь. Слоны взяли моду: ходят к духам меняться! Патроны, гранаты на анашу. Видал?..
Томанцев пожал плечами.
Посидели еще немного, поговорили о доме и разошлись на ночь отдыхать.
Утром на позиции батальона принесли убитого, подкинутого с той стороны.
Комбат стоял над телом и ломал желваки под щеками.
Томанцев нагнулся и развернул скукоженные от крови простыни. Солдата сначала оскопили, вспороли живот, насыпали туда жмень анаши, после уж отрезали голову. Голова лежала рядом. Томанцев повернул голову к себе лицом. Мутным мученическим взглядом на него смотрели мертвые глаза санитара-анашиста.
— Доходился, — процедил сквозь зубы комбат. И начштабу буркнул: — Четвертым запиши.
«Сгинул от дури», — подумал Томанцев
К обеду у Томанцева закончился срок казенной надобности, и он уехал с колонной обратно в Северный госпиталь. Спустя некоторое время к ним попал раненый начштаба того батальона: словил ртом пулю, но не сильно — зубы только повышибало. Шепелявил начштаба, что жили они с боевиками мирно и без потерь целый месяц.
Закончилась чеченская командировка Томанцева. Он вернулся домой.
Через четыре года его вызвали к командованию и вручили ему орден за боевые заслуги. Обмывали орден в гнойной хирургии. Старший ординатор налил Томанцеву полный стакан коньяка. Орден уже хотели опустить в коньяк, но Томанцев попросил налить ему не коньяку, а спирту и разбавить не пополам, а три к одному: три — спирта. Он положил орден в стакан и выпил залпом… Поздним вечером на карете скорой помощи с мигалками и сиреной Томанцева доставили домой. Уложили спать. Старший ординатор пьяно шептал на ухо его жене, что «главный наш — мужик правильный». И плакал…