Там, где парят орлы. Последняя граница - Маклин Алистер. Страница 35

Янчи не спорил, он просто размышлял вслух. Он как бы жил среди своего народа и в своей юности. Поначалу его слова казались непоследовательными и не имеющими смысла, но Янчи был не тем бродячим путешественником, который брел бесцельно. Почти все, что он делал, говорил или думал, было связано с укреплением веры в своих слушателях о единстве человечества. Когда он вспоминал о своем детстве и юности, прошедших в родной стране, на его место можно было поставить любого другого человека, – человека любого вероисповедания, который вспоминает со счастливой грустью о лучших часах своей жизни в счастливой стране. Он трогательно говорил об Украине, может быть, несколько сентиментально о том безвозвратно ушедшем времени. Рейнольдс почувствовал, что Янчи говорит искренне, от души, вспоминая счастье, которое не могло бы родиться в самообмане, хотя и невольном. И это читалось в его усталых и добрых глазах. Янчи не отрицал существования трудностей жизни, вспоминал, как приходилось много часов проводить в поле. Вспоминал и о голоде, летней засухе и о больших морозах, когда по степям разгуливал страшный сибирский ветер. Но все же с его слов можно было представить картину счастливой жизни страны. Золотой страны, не тронутой страхом и репрессиями. Он вспоминал золотое пшеничное поле, раскинувшееся до самого горизонта, освещенное солнечными лучами, и где под ветром ходили волны. Смех, песни и танцы, скачки на лошадях, катание на тройках с бубенцами под холодными морозными звездами – все это осталось там, в прошлом. Как медленно плывущий вниз по Днепру пароход, ласкаемый теплом летней ночи, под звуки музыки, затихающей над водой. Он с тоской вспоминал ночные запахи сурепки, зерна, жасмина, свежескошенного сена, плывшего на лодках через реку… Именно в этот момент Юлия резко поднялась и вышла из комнаты, пробормотав что–то о кофе. Рейнольдс лишь на миг увидел ее лицо и наполненные слезами глаза, когда она уходила.

Очарование живых картин воспоминаний было нарушено, но след этой волшебной атмосферы все еще неведомым образом продолжал витать в комнате. Рейнольдс не поддавался иллюзиям. Но, высказывая все эти бесцельные обобщения, Янчи, скорее всего, обращался непосредственно к нему, пытаясь развеять сложившиеся убеждения и предрассудки, заставить почувствовать яркий трагический контраст между счастливым народом, о котором он только что говорил, и зловещими апостолами мировой революции. Он хотел заставить его сомневаться в невозможности столь полного превращения. Это было неслучайно, сухо подумал Рейнольдс. Первая часть рассказа Янчи была посвящена нетерпимости и намеренной слепоте человечества в целом. Янчи сознательно хотел заставить его увидеть в себе микрокосм всего человечества. Рейнольдс с неловкостью ощутил, что своих целей Янчи не достиг. Ему не понравились выбивающие из колеи, ставящие под сомнения полунамеки, начинающие уже его беспокоить, и он сознательно старался отбросить их прочь. Несмотря на свою старую дружбу с Янчи, полковник Макинтош никогда бы не одобрил его действия этой ночью, мрачно подумал Рейнольдс. Полковнику Макинтошу не нравилось, когда его агентов выводили из душевного равновесия. Они всегда должны быть сосредоточены на конечной цели. Только дело и только работа, а не интерес к каким–то там побочным проблемам… Рейнольдс недоверчиво подумал об этих побочных проблемах и тут же забыл о них.

Янчи и Шандор говорили между собой тихо и дружелюбно. Слушая их разговор, Рейнольдс понял, что неправильно оценил взаимоотношения между ними. Это не были отношения господина и слуги, нанимателя и нанимаемого. Атмосфера была слишком легкой, слишком непринужденной. Янчи так же внимательно и предупредительно слушал Шандора, как и тот слушал, что ему говорил Янчи. Между ними существовала духовная связь, подумал Рейнольдс, связь невидимая, но прочнейшая, связь–преданность, общие идеалы, а Шандор не делал различия между идеалами и человеком, который в эти идеалы верил. Янчи обладал особенным даром убеждать, который, в свою очередь, рождал ответную преданность, как постепенно стал понимать Рейнольдс, а такая преданность была сродни идеализации. Даже сам Рейнольдс, бескомпромиссный индивидуалист, каким его неизбежно сделали характер и соответствующая подготовка, стал чувствовать магнетизм его тонкого притяжения.

Ровно в одиннадцать часов дверь распахнулась, и с улицы ворвался Козак, принеся с собой холодный и морозный воздух. Он небрежно бросил в угол большой бумажный мешок и так же энергично отправил туда мотоциклетные очки. Лицо и руки у него посинели от холода, но он делал вид, что не обращает на это внимания. Он даже не сел ближе к огню, а расположился за столом. Закурил сигарету и зажал ее губами в уголке рта. Рейнольдс весело отметил, что дым ел ему глаза, но Козак упрямо не убирал сигарету: там, куда он ее поместил, она и должна оставаться.

Доклад его был коротким и точным. Он встретился с Графом, как и было обговорено раньше. Дженнингса в отеле уже нет. Ходили осторожные слухи, что он себя плохо чувствует. Граф не знал, где он находится, но совершенно точно было известно, что его не переводили в штаб–квартиру АВО или в какой–либо из ее известных центров в Будапеште. Его также не увезли обратно в Россию, как предполагал Граф, или в любое другое безопасное место за пределами города. Он попытается узнать, куда того увезли, но надежда на это была слишком мала. Граф, сказал Козак, был почти уверен, что они не увезут профессора в Россию. Это слишком важная фигура для научной конференции. Возможно, они прячут его, используя строгую систему безопасности, пока не прибудут известия из Штеттина. Если Брайан все еще находится там, то русские заставят Дженнингса принять участие в конференции, позволив поговорить по телефону с сыном. Но если сын Дженнингса сбежал, тогда профессор почти наверняка будет отправлен в Россию. Будапешт находится слишком близко от границы, и русские не могут себе позволить потерять не поддающийся оценке престиж, если профессору все же удастся убежать… И была еще одна деталь, вернее, чрезвычайно беспокоящая информация: исчез Имре, и Граф нигде не может его найти.

* * *

Затем наступил бесконечный замечательный воскресный день, с лазурным безоблачным небом, тихий и безветренный, с ослепительно белым солнцем, превращающим заметенные снегом равнины и сосны в сияющую рождественскую открытку. Он, этот день, и потом оставался таким же в воспоминаниях Рейнольдса. Ему казалось, что он видит этот день сквозь дымку или сквозь смутно запомнившийся сон. Будто этот день прожит кем–то другим, таким он казался отдаленным и нереальным, когда он хотел припомнить, что же произошло в тот день!

Причиной было не состояние его здоровья и не раны, им полученные. Доктор говорил ему о чудодейственности своей мази сущую правду. Он еще не мог свободно двигаться, но боль в спине исчезла. Рот и челюсть тоже быстро приходили в норму. Правда, порой внезапная боль напоминала, что раньше на этом месте во рту были зубы, – до того как он скверно обошелся с гигантом Коко. Он признавался себе, что не сдержался. Беспокойство буквально разрывало его на части. Беспокойство не позволяло ему оставаться неподвижным и требовало выхода. Он постоянно вымеривал комнату шагами, глядел через полузамерзшее стекло на улицу, пока флегматичный Шандор не попросил его успокоиться. Снова утром, в семь часов, они слушали передачи Би–би–си. И опять не получили для себя послания. Брайан Дженнингс не прибыл в Швецию. Рейнольдс понимал, что на это почти не оставалось надежды. Но и раньше у него были задания, кончавшиеся неудачно. Неудачи его никогда не волновали. Сейчас его волновал только Янчи, ибо он знал, что этот мягкий человек, пообещавший ему помощь, выполнит свое обещание любой ценой. А Янчи знал, какой ценой придется заплатить за попытку спасти самого сильно охраняемого человека в коммунистической Венгрии. И еще больше он беспокоится не из–за Янчи, какое бы восхищение и уважение он к нему не испытывал, а из–за его дочери, обожавшей своего отца. Ведь ее сердце было бы разбито и безутешно, потеряй она последнего человека из своей семьи. При этом хуже всего было бы то, что она считала бы его, Рейнольдса, единственной причиной смерти своего отца. И между ними тогда выросла бы непреодолимая стена. Рейнольдс в сотый раз смотрел на ее улыбку, панически осознавая, что этого он боится больше всего. Они провели вместе большую половину дня. Рейнольдс полюбил и эту медленную улыбку, и голос, произносивший его имя. Однако однажды, когда, так же улыбаясь, она назвала его «Михай», он бесцеремонно оборвал ее, даже нагрубил. Но тут же увидел ее недоуменную обиду в глазах, улыбка потухла и исчезла с лица. Он почувствовал в своем сердце боль, и смущение не покидало его весь остаток дня… Рейнольдс был благодарен только тому, что полковник Макинтош не мог наблюдать за ним в этот момент, ибо рассматривал его как наиболее вероятного кандидата, который заменит когда–нибудь его на этом посту. Но полковник, услышав все это, все равно бы этому не поверил.