Иди за рекой - Рид Шелли. Страница 33

– Папа, – набралась я смелости, но он просто отвернулся и пошел к кухонной двери, будто вовсе меня не заметил.

Худой, сутулый, в грязном комбинезоне. Лысеющая голова без кепки обгорела на солнце и была очень красная. Входя в дом, отец трижды кашлянул – надсадно и с мокротой, – и я поняла, что он нездоров. Я еще немного повозилась с Рыбаком, который скулил и подвывал в честь нашего воссоединения, а потом встала и пошла за папой в дом.

Он уже готовил себе ужин, как, вероятно, делал каждый вечер последние пять месяцев. Дивясь тому, как ловко он управляется с ножом, лопаткой и сковородой, я стояла у боковой двери и наблюдала за его действиями. Он знал, что я там, но не отрывал взгляда от дымящейся говядины с луком, которые помешивал на плите. Я не думала, что он готовит и на мою долю тоже, но все равно стала накрывать на двоих и налила в стаканы сладкий чай из кувшина в холодильнике. Я заняла свое место за столом и стала ждать, положит ли он еду и мне. И вот наконец рядом с моим правым плечом возникла сковорода, и большая с горкой ложка опрокинулась мне на тарелку. Себе отец положил порцию поменьше, вернул пустую сковороду на плиту и сел за стол напротив меня. Я не вынуждала его к разговору, к которому он не был готов, не испытывала необходимости нервно заполнять пустоту болтовней, объяснениями или вопросами, поэтому в тот вечер мы ели молча, если не считать нескольких приступов клокочущего кашля отца и, когда мы доели, его хриплого заявления, что посуду он вымоет сам. Я не знала, было ли его молчание выражением гнева и нежелания меня простить, или так он отгораживался от мучительных тем – например, почему я сбежала и где была все это время, – но и меня тишина прекрасно устраивала.

После ужина я прогулялась среди ароматных плодов в саду под последними бледно-розовыми отблесками заката. Полные корзины в конце каждого ряда деревьев дожидались утренней перевозки к придорожному ларьку. Я предвкушала с детства знакомые утешительные действия: погрузить ящики в старенький грузовик и поехать, сидя рядом с папой, к нашему месту у дороги, упасть в радушные объятия Коры, разгрузить корзины и безупречными рядами разложить персики. Я открутила идеальный плод с ветки и впилась зубами в его податливую плоть, почувствовав вкус дома – вкус, который не спутаешь ни с одним другим. Опустившись на широкий пенек, я вдохнула тихие сумерки и тихо заплакала от тоски по моему сыночку.

На следующее утро за завтраком (его тоже приготовил отец, и убрал со стола он же, несмотря на мое предложение помочь) мы говорили друг с другом чуть больше и по дороге к ларьку – еще чуть больше. Еще живее разговор стал за обедом, за ужином – еще живее, и так далее. Отец был медленно оттаивающей глыбой льда, а я – терпеливой рекой.

Через неделю мы уже делили все хозяйственные дела и трудились бок о бок, разговаривая друг с другом немного смущенно, но почти постоянно. Тем временем папин кашель становился все хуже и назойливее. За персиково-малиновым пирогом, который я приготовила в твердом убеждении, что перед таким предложением окончательного примирения отец уж точно не устоит, я узнала, что шериф Лайл допрашивал Сета по поводу, как выразился папа, “проблемы с тем краснокожим пареньком”, и Сет покинул город – насколько я поняла, по настоянию Лайла.

Я отодвинула в сторону свою десертную тарелку и сделала глубокий вдох.

– Пап, Сет его убил, – сказала я после долгой паузы, и сердце у меня сжалось от истинности этих слов и от их абсурдности.

И без того печальное папино лицо исказилось в мрачной гримасе, выражающей одновременно разочарование, сожаление и стыд. Он уставился на свою кружку с кофе и обхватил ее обеими мозолистыми ладонями, как будто ему необходимо было ухватиться за что‐нибудь прочное.

– Похоже на то, – сказал папа и больше о смерти Уилсона Муна за всю свою жизнь не произнес ни слова.

Я так и не узнала, догадывался ли он и о том, что Уил был моим любовником и причиной моего ухода из дома. Мне хотелось рассказать папе о том, что у него есть внук, прекрасный маленький мальчик, но так и не решилась произнести это вслух.

– А Огден? – вместо этого спросила я.

Папа в ответ только прокряхтел и отмахнулся от вопроса вилкой. И я поняла, что лучше эту тему не поднимать.

В ту ночь папа начал кашлять кровью. Пока мы с ним мыли посуду после ужина, клокочущие приступы терзали его все сильнее. Каждый раз, когда подступал кашель, он отворачивался от меня, а потом снова возвращался к раковине, как будто надеялся, что я ничего не заметила. Когда со всеми вечерними делами на ферме было покончено, отец едва успевал вдохнуть между приступами. От моего предложения привести доктора Бернета отказался и рано лег спать.

Всю ночь его кашель разрывал черную тишину между нашими спальнями. Когда приступы стали уже настолько сильными и беспрерывными, что слушать их больше было невозможно, я постучалась к нему и вошла. Отец сидел в луже бледного прикроватного света и сплевывал в миску кровавую слизь.

– Папочка, – произнесла я тихо, не в состоянии скрыть жалость и потрясение.

Он взглянул на меня глазами животного, которое знает, что конец близок, – одновременно испуганно и безропотно, а потом снова опустил взгляд в миску и стал дожидаться следующего приступа. В своей ночной рубахе он казался таким худым и маленьким, что его можно было принять за ребенка. Я шагнула к его постели, но он поднял руку, требуя, чтобы я остановилась.

– Папочка, давай я тебе помогу, – взмолилась я.

– Тут уж ничего не поделаешь, – хрипло произнес он. – А ну марш в постель.

Остаток этой долгой ночи я лежала без сна и все слушала, как он страдает. Теперь, когда у меня не осталось сына, отец был последним человеком на земле, с которым я была в родстве. Казалось, с каждым вырывающимся из его горла хрипом все сильнее перетирается последняя ниточка моей семьи. Когда в своем укрытии в горах Биг-Блю я представляла себе нашу далекую ферму, я полагала, что там, внизу, жизнь протекает по‐прежнему. Как же я ошибалась. Неизменными остались лишь персики, а все прочее пришло в упадок, и, вернувшись, я обнаружила дома еще более неузнаваемые останки того, чем была когда‐то наша семья. Я всегда полагала, что ферму держат на своих могучих плечах мужчины. Мне никогда не приходило в голову, что я сама была для этого дома больше, чем просто кухарка и подсобная работница, что в какой‐то момент я сама стала сердцем нашей семьи и фермы. И теперь, когда папа угасал, кроме меня и сада здесь больше вообще ничего не оставалось.

Несколько недель спустя, в горячечном забытье, когда легкие его уже почти отказали, отец сказал мне, что с длинными волосами, собранными в пучок на затылке, я стала очень похожа на мать, – и это были чуть ли не последние его слова.

– Она была красавицей, – добавил он с несвойственной ему мечтательностью, погружаясь в воспоминания о своей потерянной любви и попутно намекая на то, что меня он тоже считает красивой.

Отец то проваливался в сон, то снова просыпался, и все это время я держала его за руку, наслаждаясь тем, как его пальцы переплетаются с моими, и стараясь навсегда запомнить каждое пятнышко на его руке, каждую складку и каждую узловатую костяшку.

Глава шестнадцатая

1949–1954

Папа умер в субботу после того, как был собран и развезен по заказчикам последний урожай. Казалось, он все тщательно спланировал: в первое утро, когда температура упала ниже нуля, поденщики сняли с деревьев все персики, какие оставались, и папа не смог подняться с постели.

Я сидела у его изголовья, Рыбак степенно свернулся у моих ног и грустно не мигая смотрел на отца. Когда я протянула руку, чтобы еще раз коснуться его на прощанье, я была изумлена тем, что человеческая ладонь может быть настолько холодной.

На папины похороны, проходившие под невозможно синим осенним небом, явились чуть ли не все жители Айолы. После, когда люди собрались у нас в доме поесть и выразить почтение памяти отца, я узнала от шерифа Лайла, что папа сам сдал Сета властям. Не имея веских доказательств, арестовать его Лайл не мог, но заверил и Сета, и Форреста Дэвиса, что, если те останутся в городе, им не избежать неприятностей. Оба поехали на родстере Сета в Калифорнию, “увозя свою проделку с собой”, как выразился Лайл.