Иди за рекой - Рид Шелли. Страница 52

В то лето я еще не побывала с ежегодным визитом на поляне – постоянно находила себе оправдание в виде каких‐то неотложных дел. А если быть честнее, прошлым летом, когда я положила на валун двадцатый камень и взглянула на круг, мне вдруг сдавило сердце от ощущения некоторой завершенности. Я огляделась по сторонам и подумала, что, возможно, теперь, когда круг замкнулся, а мой мальчик вырос, между мной и этим местом тоже все кончено? Но теперь, растревоженная разговором с Зельдой и Карлосом, я почувствовала, что поляна зовет меня вернуться и задать свой вопрос еще раз.

В гараже рядом с папиным старым грузовиком стоял мой новенький синий “форд”. Ржавая развалина стала капризной и ненадежной, но сейчас я все равно остановила выбор на ней. Если сегодня мне предстоит свести счеты с поляной, то правильнее поехать туда на стареньком грузовике.

Большая часть пути до Биг-Блю к этому времени изменилась почти до неузнаваемости. Холмы, на которых прежде можно было встретить лишь полынь да пасущиеся стада, изрезали новые гравийные дороги и скопления наспех отстроенных рабочих поселков. Экскаваторы и бульдозеры стояли без движения, будто желтые драконы, уснувшие после того, как понаделали зла. Проложенная по‐новому трасса номер пятьдесят поднималась, опускалась и прорезалась сквозь все это, пока не появлялась, будто широкий шрам, огромная груда бетона и камней – плотина Блю-Меса. Много лет, проезжая мимо этого места к своей поляне, я видела, как продвигалось строительство: вырастала одна уродливая часть плотины, потом другая. И несмотря на это, реальность ее существования не переставала меня до глубины души поражать. Мало того, я всякий раз собиралась с духом, готовя себя к тому, что непременно встретится мне на другой стороне: раскинувшееся голубое водохранилище на том месте, где раньше стояли Себолла, Сапинеро и Айола и где река Ганнисон, задохнувшись, на целую милю вышла из берегов.

На полоске песка на южном берегу водохранилища можно было разглядеть рыбаков и семьи, которые выбрались на пикник, ошибочно приняв этот пейзаж за природу. Ясное дело, новое озеро казалось им живописным, и я, возможно, сама так считала бы, если бы не была родом из этих мест, если бы не знала, что все это подделка, и если бы не догадывалась о руинах, лежащих на здешнем дне. Проезжая вдоль берега водохранилища, я изо всех сил старалась отводить глаза и всякий раз с облегчением сворачивала на родную проселочную дорогу, которая вела к моей поляне.

Старый грузовик с ревом покатил вверх по склону холма и через лес. Наконец я остановилась, выключила двигатель и с благодарностью похлопала грузовик по приборной панели. В открытое окно задувал теплый свежий ветерок, и я осматривала поляну с водительского места. Что‐то в резком послеполуденном свете и игольчатых тенях, отбрасываемых старой сосной, показалось мне вдруг непривычно очевидным и отталкивающим. Точь-в‐точь как в тот раз, когда я проснулась и увидела летний снег, предрешивший судьбу моего ребенка, и как тогда, когда открыла дверь своего дома, а на пороге стоит чиновник, предлагающий купить у меня землю, я и теперь с первого взгляда поняла, что пора уходить.

Что‐то сдвинулось у меня в груди, и в эту же секунду я увидела: на валуне, в центре каменного кольца моего сына, на том самом месте, где когда‐то я нашла персик, а потом – булыжник в форме персика, лежал, прижатый плоским камнем, пластиковый пакет, и его края трепыхались на ветру, будто крылья пришпиленной к месту птицы.

Я медленно выбралась из грузовика, стараясь держать себя в руках. С сердцем, клокочущим подобно весенней реке, я подошла к валуну и увидела в заклеенном пакете толстую стопку бледно-голубой бумаги. Дрожащей рукой я потянулась к пакету. Вспомнила, что точно так же протягивала руку, когда впервые стучалась в розовую дверь Руби-Элис в надежде, что Уил ее откроет, и он ее действительно открыл. Я подняла пакет, осознавая, что и это новое открытие тоже изменит все.

Пыль и сосновая пыльца слетели с пакета и умчались вместе с ветром. Невозможно было понять, тонкий слой пыли собирался на пластике всего день или целый год. Неважно, решила я. Важно, что пакет здесь и я – тоже.

Сквозь пластиковую пленку просвечивали торопливые каракули, будто это было написанное в спешке письмо. На первой же строчке мне сдавило горло и слезы затуманили глаза. Это было скорее не письмо, а страницы дневника. Первых слов, которые мне удалось разобрать, оказалось достаточно, чтобы понять: стопка голубой бумаги действительно предназначается мне, и оставил ее здесь не он, мой сын, а она – вторая мать.

Я вытерла глаза краем футболки и сквозь пластик заново перечитала первую строчку:

С ребенком у груди я услышала птичий крик.

Я вожделела и страшилась каждого слова, которое последует. Я отнесла пакет к бревну и какое‐то время выжидала, сидя на том же месте, где сидела всегда – на ее месте, – и лишь потом раскрыла застежку пакета и вынула исписанные листы.

Сложенная половинка страницы выпала из пакета на землю. Я развернула ее и обнаружила там записку, накарябанную тем же торопливым почерком. Там было написано просто:

Лесная Мама!

Вот моя история. По крайней мере, попытка. Я думала, что пишу ее для себя, чтобы попытаться привести в порядок мысли и чтобы ничего не забыть. Но дырой в этой истории всегда была ты.

Теперь я наконец‐то расскажу тебе все, что ты должна узнать.

Записка была подписана именем Инга Тейт, а ниже следовал номер телефона и адрес, к югу отсюда, в Дуранго.

Прочитав несколько первых страниц, я будто заглянула в хрустальный шар и заново пережила тот августовский день 1949 года: пикник на красном одеяле, орущие сойки, муж и сигарета, новорожденный младенец, вертящийся у нее на руках.

Она писала, что обнаружила моего малыша практически так, как я себе и представляла: его плач стал заглушать птичьи крики, она бросилась с бревна к машине – и нашла его. Прочитав, что она тут же, повинуясь инстинкту, поднесла его к груди, чтобы накормить, я заплакала. И потом заплакала снова, когда узнала имя своего ребенка.

“Лукас”, – прошептала я, едва дыша, деревьям и лесу и прижала страницы к себе.

Я вернулась к первой странице. Сделала глубокий вдох, надеясь успокоить дрожь в руках и притормозить мысли. И снова начала читать.

Часть IV

1949–1970

Глава двадцать первая

Птица

С ребенком у груди я услышала птичий крик.

Две сойки с жадным видом устроились на ветвях у нас над головами, они вопили как сумасшедшие, окутанные змеящимся дымком сигареты моего мужа. Черные глазки птиц прикованы к нашему наспех разложенному на красном одеяле пикнику: персики на коричневом пакете, купленные у толстой женщины в придорожном ларьке, бумажная тарелка с хлебом и ветчиной, нарезанной тощим торговцем в захолустном городке у реки, куда мы заехали посреди нашего бесконечного возвращения домой из больницы в Денвере.

Упавшее дерево было не самым удобным сиденьем для начинающей кормящей матери и прожорливого младенца. Я колебалась, стараясь сохранять приличия, но все‐таки неловкими пальцами расстегнула блузку. Пол отвернулся. Малыш брыкался и толкался, пока наконец не ухватил раздувшуюся грудь и не принялся сосать. Мне нестерпимо хотелось съесть хоть маленький кусочек персика, но Максвелл вопил с тех самых пор, как мы выехали из Айолы, – задолго до того, как Пол наконец‐то выбрал эту поляну и с раздраженным выдохом остановил здесь машину. Я попыталась разложить пикник так, как нравится Полу, но за четыре дня, прошедшие со дня рождения Макса, мне стал понятен один неопровержимый факт: сначала – ребенок.

Пока Макс ел, вместо него раскричались птицы. Высоко в соснах, по всему лесному простору – целый хор уханья, чириканья и трелей, который звучал одновременно отчаянно, ликующе, печально и очень красиво.