Гетманские грехи - Крашевский Юзеф Игнаций. Страница 14
– Я очень уважал вашего отца, сударь, – сказал гетман. – Это был человек справедливый, высоких душевных качеств, и когда он по какому-то капризу бросил у меня службу, я всегда жалел о нем, потому что никто не мог заменить такого друга, а не слугу.
Гетман медленно прошел к дивану, сел и, внимательно приглядываясь к Теодору, напрасно избегавшему его взгляда, начал расспрашивать его:
– Где же вы, сударь, были все время? Ведь уж, наверное, не сидели при родителях?
Теодор волей-неволей принужден был отвечать; доктор незаметно подталкивал его вперед.
– Я проходил науки у ксендзов пиаров в Варшаве, – сказал он.
– И что же вы, сударь, думаете делать с собой дальше? – продолжал гетман, не спуская глаз с терявшегося все более и более Теодора.
– Пока я еще ничего не решил… Все зависит от воли матери…
Гетман умолк; рука его машинально играла стоявшей перед ним рюмкой, а глаза не отрывались от лица смущенного и растерянного юноши.
– Да, – прибавил он неторопливо, – я очень уважал вашего отца, сударь, и очень жалею о нем. Он был на меня за что-то в обиде, держался вдали от Белостока, я знал об этом, но не хотел принуждать его… Но теперь, когда вы, сударь, остались сиротой, а я хорошо помню все заслуги вашего отца, я прошу вас рассчитывать на меня как на друга…
Теодор поклонился молча, но без преувеличенной почтительности.
– Если вы, сударь, окончили науки у пиаров, то, верно, знаете ксендза Конарского? – спросил гетман.
– Могу похвалиться его расположением ко мне, – отвечал Теодор.
– Это великий государственный муж и разумный человек, – вполголоса заговорил Браницкий, – жаль только, что он увлекся мечтами, хотя и прекрасными, но неисполнимыми в жизни. Это большое несчастье, потому что к большим заслугам присоединяется малая осведомленность о своем обществе. Почтенный капеллан хотел бы сделаться основателем Речи Посполитой, а это совсем не его дело!
Гетман проговорил это, как бы про себя, тоном горечи.
– Не уговаривал ли он вас вступить в число братии? – обратился он к Теодору.
– У меня нет к этому призвания, – коротко отвечал молодой Паклевский. – Это высокое и прекрасное призвание, но не для всех, – говорил гетман. – Ну, а как вы относитесь к рыцарской службе?
Теодор молчал, боясь проговориться о чем-нибудь, что могло бы связать его. Браницкий, не дождавшись ответа, прибавил сам:
– И в канцелярии можно с пользой послужить родине. Почему же нет?
Видя, что юноша молчит, гетман выразительно посмотрел на доктора, тот ответил ему едва заметным наклонением головы, после чего Браницкий медленно поднялся с дивана, словно собираясь уходить, но почему-то медлил и поглядывал на Паклевского, как будто чего-то ожидал от него. Но тот, боясь только одного, как бы не преступить воли матери, упорно молчал.
– Прошу вас, сударь, во всяком случае считать меня своим другом и опекуном, – прибавил гетман, видя молчаливое упорство бедного юноши. Проговорив это, он еще раз взглянул на него и медленным шагом, сопровождаемый доктором Клементом, вышел из дома и пошел по тропинке, которая вела к самому дворцу.
Когда француз, проводив его, вернулся к покинутому им в салоне Теодору, он нашел юношу еще под впечатлением этого свидания, которое, по-видимому, больше растревожило, чем обрадовало его.
Доктор, напротив, вернулся в самом веселом настроении.
– Вот счастливая случайность, – начал он, входя, – она может принести вам, сударь, больше пользы, чем все старания. Гетман говорил мне, что вы понравились ему, как своими манерами, так и своей скромностью…
– Умоляю вас, доктор, – прервал его Теодор, – об этом счастливом или несчастном случае не говорите моей матери… Она бы могла заболеть от огорчения, если бы узнала…
Клемент пожал плечами.
– Всякий другой на твоем месте воспользовался бы этим! – прибавил он вполголоса.
– Но я не распоряжаюсь сам собой!
Француз прошелся взад и вперед по комнате, засунув руки под полы фрака, с несколько кислым видом.
– Мать ждет меня и беспокоится, – тихо проговорил Теодор.
– Ну, так и поезжай с Богом, – сердито ответил доктор и, принеся откуда-то из глубины дома бутылку старого венгерского, осторожно завернул ее в бумагу, отдал юноше, напомнил еще раз, что ее надо положить за пазуху и везти, как можно осторожнее.
Получив лекарство, Теодор поспешил к своему коню и вырвался из Белостока с чувством какой-то совершенной им вины; хотя не было никакой возможности предупредить то, что случилось.
Только в пути он несколько успокоился; гетман, во взгляде и речах которого было много доброты и предупредительности, произвел на него совершенно иное впечатление, чем то, к какому он был подготовлен рассказами матери. Он не чувствовал в нем неискренности и искусственности; а его добрые слова об отце и высокое великодушие, прощавшее прошлые обиды, тронули его до глубины сердца. И ему было жаль терять то, что могло бы дать ему расположение Браницкого.
Погруженный в мечты и бережно храня вино, спрятанное на груди, ехал Теодор домой, заранее придумывая объяснения своего опоздания перед матерью; но вдруг на дороге, ведущей в Хорощу, он увидел огромный тарантас в шесть коней, с которым, по-видимому, что-то случилось, потому что он лежал на боку на земле, а около него суетились люди; тут же стояли две дамы в кринолинах и светлых платьях с локонами на голове, склонившись над третьей дамой, которая лежала на траве, как будто в обморочном состоянии. Теодору невозможно было проехать незамеченным мимо сломанного тарантаса. Сначала он подумал было свернуть с дороги и объехать полем, но потом ему показалось неловким избегать встречи с людьми, которые могли нуждаться в его помощи. А, может быть, и юношеское любопытство заставило его подъехать поближе к этим кринолинам в локонах.
Сдерживая коня, он начал медленно приближаться к ним, внимательно присматриваясь к этим путешественницам, вынужденным ждать на проезжей дороге чьей-нибудь помощи.
И экипаж, и кони, очевидно, принадлежали людям состоятельным, заботившимся о пышности выезда.
У тарантаса была сломана ось, и он лежал на боку на земле. Кучер и форейтор стояли подле коней, еще один слуга доставал что-то из глубины перевернутого тарантаса. До слуха Теодора долетали пискливые женские голоса. Несколько раскрытых коробов лежали на земле.
Паклевский не мог рассмотреть лежавшую на земле даму, потому что ее заслоняли две другие, суетившиеся подле нее.
Обе они были еще не стары, а та, что помоложе – поражала с первого взгляда своей необыкновенной красотой. Это был нежный цветок, а причудливый наряд сидел на ней так, как будто бы она в нем и родилась. Ее маленькая, изящная фигурка, с головкой, украшенной светлыми локонами, уложенными в изысканную прическу, в кружевах, в шелковом, переливавшемся всеми цветами платье, затканном веселыми букетами, в туфельках на высоких каблуках, которые еще более уменьшали ее и без того крошечную ножку, имела в себе что-то такое неотразимо привлекательное, что невозможно было оторвать от нее взгляда. Несмотря на катастрофу в открытом поле на проезжей дороге, несмотря на обморок спутницы, это жизнерадостное юное создание бегало, прыгало, хлопало в ладоши, кружилось, как птичка, и, казалось веселилось от души и забавлялось создавшимся положением. Кругленькое, розовое, пухлое личико девушки, напоминало изображение ангелов, которыми украшали в то время потолки; на этом милом личике сияли васильковые глаза, а когда розовые губки раскрывались улыбкой, то на щечках выделялись две ямочки, как будто предназначенные для поцелуев. И вся она была такая беленькая и нежная, как будто и воздух, и солнце не касались ее лица.
Рядом с этим игрушечным созданием стояла высокая, довольно полная дама, лет тридцати с небольшим, очень красивая и очень нарядная, с мушками на продолговатом лице, с черными глазами, волосами и бровями, в платье с воланами, подхватами, кокардами, шнурками, очень сильно декольтированная, что было ей к лицу и, склоняясь над лежавшей на земле, старалась успокоить ее и привести в чувство.