Гетманские грехи - Крашевский Юзеф Игнаций. Страница 47
Заметив, что он обиделся, Клемент поспешил обнять его.
– Не сердись на меня, у тебя, наверное, нет и не будет на свете лучшего друга, чем я. К чему же дуться? Что же ты думаешь делать?
– Поеду в Борок, – отвечал Паклевский, – я должен дать матери отчет в том, что случилось, и выслушать ее совет.
– Но только не спеши ехать, – прервал француз, – отдохни, выжди и подумай еще, прошу тебя об этом.
В уме француза, очевидно, зародились какие-то новые планы: он ходил по комнате, упорно над чем-то думая, останавливался и снова ходил.
– Где ты живешь теперь? – спросил он.
– У меня еще нет квартиры…
– Остановись у меня! – воскликнул Клемент.
– Во дворце гетмана! – рассмеялся Теодор. – Вы же сами понимаете, что это невозможно. Меня бы сочли не только неблагодарным, но и предателем.
– Ну, хорошо, тогда, по крайней мере, приди ко мне завтра, – попросил доктор, – приди так около полудня, я тебе скажу что-нибудь, дам совет… Он упрашивал Теодора, крепко пожимая его руку.
– Для вас я без преувеличения пошел бы в огонь и в воду, но только не во дворец гетмана, – воскликнул Теодор.
– А, да ну тебя! – крикнул француз, выведенный из терпения.
Теодор, услышав это довольно-таки грубое проклятие, которое даже неловко повторить, вместо того, чтобы рассердиться, от души расхохотался и начал обнимать доктора.
Настроение его вдруг изменилось: молодость редко сохраняет надолго раздражение и гнев.
Клемент сейчас же воспользовался этим.
– Что же, черт возьми, – воскликнул он, – тебе уже запрещают посещать друзей, и все это потому, что ты просидел несколько месяцев в этом притоне заговорщиков, который называется канцелярией канцлера!! Значит, ты остался их рабом, хоть и скинул с себя ярмо! Стыдись!
– Я не хочу показаться предателем! – сказал Теодор.
– Но, если совесть твоя чиста, что тебе за дело до чужих толков? Приди вечером, когда только захочешь, никто тебя не увидит.
– Это имело бы такой вид, как будто я стыжусь того, что делаю и скрываю свои мысли!! Нет! Нет! – сказал Теодор.
Француз с сердцем выругался на новый лад.
– Ну, послушай, – сказал он серьезно, – я желаю от тебя и требую, чтобы ты ко мне пришел! Ты должен это сделать. Это твой долг! Понимаешь?
– Тогда – только днем, около полудня, – отвечал Теодор. – Пусть люди болтают, что хотят, но, если вы, дорогой доктор, думаете, что можете сделать из меня сторонника гетмана, то вы жестоко ошибаетесь!
– Ну, приходи только, – коротко, но решительно сказал Клемент, обнимая его, – только приходи. На этом они расстались.
Доктор Клемент занимал во дворце гетмана несколько комнат, отделенных только сенями от спальни Браницкого, который желал во всякое время иметь его около себя. Гетман, как почти все люди, хорошо пожившие и любившие жизнь, под старость становился мнительным и всякое легкое нездоровье готов был считать серьезной болезнью. Если он не спал ночью, а днем, утомившись, чувствовал слабость, к нему немедленно вызывали доктора Клемента, чтобы он своим искусством вернул ему утраченную бодрость и веселость. Но в возрасте гетмана это было не легко для врача, хотя самый образ жизни магната, бездеятельный и в то же время суетливый, требовавший от него непрерывного напряжения, подвижности и постоянного подчинения актерской маске, способствовал борьбе со старостью и не позволял ему засидеться и закиснуть.
Разговоры с доктором происходили обыкновенно по утрам или по вечерам, когда день кончался, и Бек со старостой Браньским удалялись к себе, а гетман собирался укладываться в постель.
Жизнь в Варшаве не отличалась от белостокской, распорядок жизни был тот же самый, но здесь Браницкого больше беспокоили всякими делами и просьбами, его услугами пользовались беспрестанно и, не стесняясь, вызывали его на советы. Французский резидент, секретные послы из Дрездена, эмиссары киевского воеводы, коронного подстольника и примаса, и множество просителей и придворных льстецов тревожили его постоянно. Самые усердные из них то и дело приносили какие-нибудь невероятные известия, и хотя Браницкий уже привык к этому и не так легко поддавался первому впечатлению, но и он начинал чувствовать, что, имея седьмой десяток за плечами, трудно выдержать долго такое положение.
Выработав в себе привычку в обществе сохранять неизменное хладнокровие, гетман часто возвращался за полночь к себе в комнату, совершенно разбитый, неузнаваемый и сразу ослабевший. Лишь только проходило время, когда он должен был играть роль и показывать себя, силы его совершенно исчерпывались.
Тогда Стаженьский, вечно пристававший к гетману и мучивший его различными требованиями, удалялся, а на его место приходил доктор Клемент. Тот приготовлял успокоительные капли, приносил охлаждающие напитки, закутывал, согревал старика и снова восстановлял ослабевшие силы…
И в этот день вечером Клемент ждал звонка, чтобы пройти в спальню своего пациента и, услышав его, торопливо подбежал к постели. Гетман лежал уже раздетый, с завязанной головой, а слуга грелкой согревал постель около ног.
Обыкновенно Клемент заставал гетмана измученным и слабым; но в этот день он был раздражен и слегка лихорадил. Был тяжелый день, и много неприятных впечатлений подействовали на гетмана возбуждающим образом. Особенно задела гетмана встреча в совете у примаса с русским воеводой и князем-канцлером. Оба Чарторыйские едва поклонились ему, держались с ним очень сухо и как бы с оттенком вежливого пренебрежения. Несколько раз канцлер, не отвечая на его вопросы, презрительно заговаривал о другом. Но что хуже всего, примас, всегда сочувствовавший гетману, теперь начинал возражать ему, не давал говорить и в обращении с ним обнаруживал еще большую перемену, чем в мыслях. В то же время он выказывал большое почтение к фамилии и был с ними чрезвычайно предупредителен.
Сердила гетмана и неслыханная смелость Млодзеевского, который очень решительно высказывал свое мнение во всех тех случаях, когда Лубенский колебался или совсем умолкал, и всегда примас соглашался с ним, склоняя голову в знак одобрения. Собственно говоря, все это еще не давало повода особенно тревожиться, но гетман чувствовал в воздухе накоплявшуюся неприязнь к нему и какую-то тайно подготовляемую перемену.
Кроме всех этих причин, способствовавших дурному расположению духа гетмана, была еще одна, особенно уязвлявшая старика. В своем положении великого гетмана и в качестве шурина стольника литовского, которого фамилия с помощью императрицы явно старалась посадить на трон, Браницкий имел право ожидать от него хотя бы соблюдения известных внешних форм приличия, первого визита или вообще какого-нибудь признака внимания к себе.
Но стольник литовский, имевший здесь открытый дом, задававший блестящие балы, на которые собиралась вся знать столицы, по совету фамилии или, повинуясь голосу собственной гордости и чем-то оскорбленного самолюбия, встречаясь чуть ли не ежедневно на улице с зятем, не желал делать ему визита и оказывал ему явное пренебрежение.
Гетманша, видя это, заливалась горькими слезами.
Другой брат, генерал (коронный подкоморий), тоже не был у гетмана. Зная стольника литовского, трудно было приписать ему лично инициативу такого отношения; он был очень мягок по характеру и, если не отличался особенной искренностью, то все же был всегда до крайности любезен и вежлив даже по отношению к врагам. Естественно, что Браницкий видел в этом лишнее доказательство непримиримости фамилии по отношению к себе, мстительность канцлера и воеводы. Они не могли простить ему, что обманулись в нем, и что он обнаружил перед всеми их ошибку…
Поэтому-то Клемент нашел гетмана и неспокойным, раздраженным и почти гневным. Целый день он сдерживал себя и только теперь дал волю этому гневу. Клемент, привыкнув узнавать о результатах каждого дня по симптомам, которые он видел вечером, заметил тотчас же, что Браницкий должен был пережить что-то очень тяжелое…
– Для вашего превосходительства, – сказал он, беря его за руку и нащупывая неровно бившийся пульс, – настали чрезвычайно трудные дни.