Миссия «Демо-2020» - Краснов Антон. Страница 49
Боярин Стрешнев повернулся к Льву Кирилловичу и сказал вполголоса:
– Гладко говорит, как по писаному, только, может, все равно не мешало бы на дыбу поднять, как ты думаешь, Лев Кириллыч? Может, чего еще порасскажет, а?
– Если вы хотите слышать только правду и ничего, кроме правды, – с отчаянной храбростью человека, которому уже нечего терять, сказал Афанасьев, – то я все сказал. А на дыбе любой себя оговорит и признается в том, чего не делал. Если умеючи подойти к делу, вот как он, – кивнул Евгений на Микешку Матроскина, – так можно выбить признание о том, что именно ты Христа распял, что ты убил царевича Дмитрия в Угличе, что ты поджег Москву в двенадцатом году!..
Сказав последнее, Афанасьев невольно прикусил язык: до 1812 года, когда горела Москва, оставалось еще прилично времени. Впрочем, Москва горела в старину так часто, что бояре не обратили никакого внимания на этот досадный промах. Лев Кириллович сказал:
– Дельно излагает. К тому же он главный свидетель. Петр Алексеевич, если что, ему сам дознание произведет. Ладно. Отдохни пока. Стань вон в тот угол. Теперь вы, – повернулся он к оставшейся троице. – Если верить показаниям Афанасьева, один из вас должен оказаться тем вором и смутьяном, которого мы доискиваемся. Так как все вы равно подпадаете под подозрение, придется допросить каждого с пристрастием. Которого из вас, вбежав в спальню, схватил за шкирку Меншиков Александр Данилович?
Ковбасюк кашлянул. Пит Буббер, а схватил Меншиков именно его, остолбенело смотрел в потолок. Афанасьев замер, и тут чучельник сказал тихо:
– Меня.
Стрешнев махнул рукой, и Микешка, подскочив к Ковбасюку, одним движением разорвал на нем одежду, обнажив подозреваемого до пояса. Афанасьев невольно зажмурился, но тут же заставил себя смотреть на это: все-таки, как ни крути, была его вина в том, что Ковбасюк со связанными руками, дернувшись, повис на дыбе. Хрустнули кости. Микешка неспешно извлекал кнут – толщиной в палец, длиной в пять локтей.
– Кнут не дьявол, а правду сыщет, – неторопливо, почти добродушно приговаривал кат сквозь зубы, – такие дела, паря…
– Раз, – негромко скомандовал Стрешнев. Микешка отступил на шаг и коротко, словно бы вполсилы, почти без замаха, ударил. Ковбасюк вздрогнул всем телом, но промолчал. Сдержался. Второй и третий удары все-таки выбили голос из терпеливого таксидермиста: боль была жуткой.
– Четыре, пять, – считал боярин. – Микеша, чуть поприжми.
– А этого, – кивнул Лев Кириллович, родной брат матери Петра, на Пита Буббера, – закатайте пока в «шелепа», пусть над ним немножко подмастерья твои похлопочут.
«Подмастерья» – трое верзил с равнодушными, ко всему привычными физиономиями и закатанными до локтей рукавами на волосатых руках – схватили несчастного американца, принявшегося брыкаться, и поволокли его в угол пыточной избы и привязали к деревянной раме. В руках подручного палача появился «шелеп» – длинный и узкий мешок, наполненный мокрым песком и примечательный тем, что после его применения на теле жертвы не оставалось ни малейших следов. Лев Кириллович, прищурив глаза, с любопытством и без малейшей свирепости посматривал на эти приготовления. Потом перевел взгляд на Афанасьева и сказал спокойно:
– А ты, если что и вспомнишь во время сего дознания, тут же дай знать.
«Рано, рано ты посчитал себя освобожденным от мучений!.. – вспыхнуло в голове Евгения. – Есть еще одна пытка: смотреть на то, как истязают твоих товарищей по несчастью, двое из которых, а может быть, и все ни в чем не виноваты!»
Из угла донесся пронзительный вопль Буббера. «Шелеп» начал свою работу. Стрешнев наблюдал за Ковбаскжом, вздернутым на дыбу и исхлестанным кнутом, потом перенес свое внимание на вопящего Пита Буббера, которого обрабатывали «шелепом», и заметил между делом:
– После сего внутренности отказывают служить, а наружу ничего не видать, вот так.
Афанасьев вжал спину в стену, и его взгляд упал на массивную рукоять для кнута – наборную, сменную, с тяжелым набалдашником. Она лежала неподалеку от дыбы, на которой висел Ковбасюк.
«Зря ты это, Владимирыч, – произнес бес Сребреник, который угадал намерение Афанасьева, – тогда тебя точно растянут по полной программе, а не как этого твоего Ковбасюка – в щадящем таком режиме».
– Ничего себе – щадящем…
«А ты думал! Да если бы эти бояре сказали Микешке всерьез взяться за нашего чучельника, так от него уже живого места не осталось бы!..»
Ковбасюк поднял глаза. «Он же слышит Сребреника! – пронзила мозг Жени отчаянная мысль. – Слышит конечно же!» В глазах Ковбасюка даже не было ужаса, было одно безграничное удивление, смешанное с болью: за что же вы меня так, братцы?.. Этот взгляд взорвал Евгения. Уже не думая о последствиях того, что он вознамерился сейчас сделать, он рванулся из своего угла, носком сапога подцепил сменную рукоять кнута, лежавшую на земляном полу, и со всего маху опустил ее на голову Микешки Матроскина, замахивавшегося кнутом в десятый раз. Кат вздрогнул всем своим массивным, откормленным телом и стал заваливаться назад, Афанасьев ударил его еще раз, а потом, выхватив из ослабевшей руки палача кнут, оскалил зубы и закричал, повернувшись к замершим в пыточной избе людям:
– Ну что, сволочи?! Над невинными людьми издеваться горазды, над безоружными?! Ну, так возьмите меня сейчас!
Кажется, никто и не удивился этой выходке. Палач лежал на земле с пробитой головой, но на него никто и не смотрел. Боярин Стрешнев произнес медленно, безо всякого волнения в голосе:
– Значит, это все-таки ты. Ты – тот вор и смутьян. А ведь как отпирался, прекословил!.. Понятно. Сознался, голубчик. Отдай-ка кнут подобру-поздорову, а то ведь хуже будет. Тебя на колесе никогда не ломали, и не знаешь, каково это, видно, а то бы ты сам кнут к моим ногам сложил и землю целовал!
– Да не будет такого, – пробормотал Афанасьев сквозь судорожно сжатые зубы, медленно, спиной отступая к выходу из пыточной избы, к ведущей наверх лестнице. – Никогда такого не будет.
– Дурак, – с искренним сожалением сказал Лев Кириллович, тоже вступая в переговоры, – дурак, говорю! Брось кнут, все равно тебе далеко не уйти, а беглому другой розыск учинят, я уж знаю, сам Федор Юрьевич всенепременно будет!
Афанасьев молча пятился к лестнице, оскалив зубы и лихорадочно сверкая глазами.
«Что же это ты творишь, Женька?! – возопил бес Сребреник. – Ведь теперь пропадешь как пить дать! Ты думаешь, они с тобой церемонии разводить будут, сюсюкаться! Для них человека замучить – это как рюмку водки тминной или анисовой выпить! Правильно тебе боярин говорит: не дури! Ты же ни в чем не виноват, за что ж тебе голову сложить, за этих троих, один из которых точно виновен, так, что ли?! Э-э… совсем бесполезно тебе говорить… совсем ты, я смотрю, без царя в голове!»
– Опять начали меня фразеологизмами глушить, красавцы… – процедил Афанасьев и вдруг окаменел. От страха, вторгшегося извне. Словно сноп искр выбило из позвоночника: Женя зримо почувствовал за спиной чью-то тень. Чью-то огромную сутулую тень, как он смог заметить, страшным усилием повернув окоченелую шею.
«Без царя в голове…» – донеслись и отдалились голоса, но в этот момент Афанасьев не видел ничего, кроме огромной руки, вцепившейся ему в плечо.
Легким, казалось бы ничего не значащим движением, без усилия, Афанасьев был отброшен на пол. Кнут выпал из его руки.
– Так, – сказал царь Петр, неспешно заходя в пыточную избу, – ну-ну, дядюшка. Ну-ну.
Не названый, а самый что ни на есть всамделишный родной дядя государя, Лев Кириллович Нарышкин, взъерошил бороду и, ткнув перстом в сторону сидящего на полу Афанасьева, сказал:
– Вот он, вор и бунтовщик! А историю про погоню за каким-то там злоумышленником рассказал он для отвода глаз! Ибо выдал сейчас он себя с головой, когда напал на палача Микешку, разбил тому башку, а потом пытался бежать!
У Петра был страшный, застывший взгляд. Он был мертвенно-бледен, и всем присутствующим стало не по себе: таким государя они еще не видели. Даже голос у него был какой-то замороженный, вялый. Молодой царь шагнул к Афанасьеву, схватил того за руку и, дернув, легко поднял с пола, при этом едва не вывихнув руку из плеча (как на дыбе).