Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии - Мамардашвили Мераб Константинович. Страница 15

Напомню, что у Декарта в одном из правил метода фигурирует логос — не называемый им логосом — как необходимость, или правило, полного перечисления[32]*: если вы хотите о чем-то размышлять, составьте полный список относящихся к делу обстоятельств. Не важно, упустим ли мы что-то или не упустим (явно мы что-то упустим), но будет некая неизвестная нам связь, зависимость, которая действует на предмет. В пределе, в идеале мы должны составить полное перечисление. Греки же берут это перечисление со стороны следующей мысли: оно существует как бы само по себе, и оно есть топос нашей мысли (от этого позже образовалось слово «топология»). Именно это Аристотель начнет называть топосом, то есть именно логос он станет называть топосом, а словом «логос» будет называть логическую способность, или свойство, нашего языка. В истории греческой философии смыслы расчленяются, первичный смысл логоса (у Парменида и в особенности у Гераклита) у Аристотеля уже не связан со словом «логос», а выныривает под названием «топос»[33]*.

Чтобы пояснить логос через топос, напомню, что Аристотель рассуждает так: рассматривая какой-нибудь предмет, например добродетель, мы должны поставить перед собой вопрос, не является ли добродетель — а добродетель принадлежит к роду знания — проявлением какого-то другого рода, который не включает и не охватывает собой знания. Это звучит очень смутно (я пока просто воспроизвожу Аристотеля), а теперь попробуем понять обратным ходом, что такое логос и почему он связан с самими основаниями нашего мышления. Иллюстрируя тот способ, каким греки вводили в свое отношение к миру требование понятности мира, я грубо определял интеллигибельность (или принцип понятности мира) следующим образом: греки, и мы вслед за ними, открыли, что мы можем понимать те или иные явления в такой области, в которой они не являются частью еще какого-нибудь другого целого. (Такого рода целостность называется топосом.)

Возьмем образ двустороннего домино: на обеих сторонах нанесены числа, по-разному на разных сторонах домино. Скажем, на одной костяшке с одной стороны написана единица, а с другой стороны — тройка. Допустим, все цифры на одной стороне костяшек идут по порядку: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Естественно, что на другой стороне этого порядка не будет. И вторая договоренность — что в принципе мы никогда не можем увидеть ту сторону, на которой цифры расположены в правильном порядке. И в-третьих, там кто-то считает по законам десятичной системы, он складывает единицу с двойкой, берет фишку (взял единицу и двойку), и тогда в движение приходит тройка. И что же пришло в движение на нашей стороне? Какие-то совсем другие цифры, которые этим порядком не обладают (на обратную сторону мы посмотреть не можем). Таким образом, мы наблюдаем явление, которое является частью другого целого.

Для нас что-то является топосом интеллигибельности, или понятности, когда никакое нечто в этом топосе не является частью некоего другого целого, и тогда данное нечто вместе с другими составляет топос явлений, которые мы рассматриваем. Если бы мы видели ту скрытую от нас сторону, где разыгрываются игры согласно правилам десятичной системы, где есть правила сложения, вычитания, это было бы топосом фишки, костяшки. Теперь оставим слово «топос» в стороне, но запомним свет, который слово «топос» бросило на слово «логос». Логос не есть слово, логос не есть логика, не есть просто закон, логос есть собравшееся место, или топос. (Слово «топос» ни Парменид, ни Гераклит не употребляли, оно появляется гораздо позже[34]*.) Это просто переместившиеся смыслы. Там, как я уже говорил, логосом будет называться то, что мы теперь называем логикой, свойством суждений, высказываний, а то, что в архаической философии, в греческой бытийной философии называлось логосом, потом будет называться топосом.

ЛЕКЦИЯ 4

Чтобы дальше понять, что означает бытие, обратим внимание на следующую вещь. Я уже говорил, что мышление есть, но оно, то есть актуальное мышление, является очень трудным и почти невозможным. Обычно под ним понимается человеческая способность рассуждать, делать заключения или делать что-то предметом умственного рассмотрения. Греки же под трудным и почти невозможным мышлением имеют в виду некое состояние. Более архаические, чем Гераклит и Парменид, философы называли это состояние умом, и поэтому у комментаторов возникали трудности, ибо если ум правит вещами, то тогда имеется в виду прежде всего мышление как способность разумного, или мыслящего, существа, и, следовательно, если говорится, что ум управляет вещами <...>, то это совершенно немыслимое и невозможное для нас утверждение. Нет, под мышлением имеется в виду ум как определенное состояние, в котором этот ум сопринадлежит бытию, вернее, он — вместе с бытием.

Напоминаю, что источником всякой философии является удивление не хаосу, не беспорядку, не злу, не безобразию, поскольку зло нормально (оно нормально в силу того потока, о котором я говорил). Но факт, что бывает порядок, бывает красота и бывает истина. Это и есть предмет и пружина философского удивления — как это возможно?

Одним решительным актом греки выделили и бытие, и мышление. То, что мы понимаем — это почти невозможное и в актуальном виде очень трудное, называемое или бытием, или мышлением, — есть становящееся, то есть не нечто, пребывающее само по себе, которое мы по физической аналогии воображали бы как нечто стабильное, как камень, укорененное и существующее, нечто вроде того, что часто понимают под шаром Парменида: некий круглый, физически замкнутый в себе неподвижный шар. Это может быть желе, поскольку там есть некоторая непрерывность, — некая гиперсфера, заполненная непрерывной, желеобразной материей. А в нашем вúдении мы видим отдельные вещи. Значит, отдельные вещи — по вúдению, а в действительности — желеобразная материя. Потом придет Демокрит и скажет: по мнению, или по примышлению — сладкое, горячее, горькое, холодное, — отдельные вещи, а в действительности — только атомы. Мы невольно идем за физической структурой выражения, то есть структурой нашего наглядного, предметного языка, и нам кажется, что именно об этом говорят люди.

Фактически я сказал скандальную вещь, вы, может быть, этого и не заметили, но для всякого историка философии она скандальна, поскольку есть традиция в отличении бытия от становления: бытие — это Парменид, а Гераклит ввел идею становления. На самом деле они говорили об одном и том же: то, что есть бытие, есть становящееся, всегда отдельное от любого существующего (дом как становящееся отличен от существующих домов); или собранное, соединенное как логос, отлично от всех частей, которые составляют соединенное, или собранное. Становящееся всегда отдельно от любого частного, существующего, <всегда> в зависимости от усилия держания. Ведь надо понимать. Бытие есть то, что требует понимания и что только в проблеске понимания и становится. Греки мысль и бытие выделили вместе в том, под что можно подставить образ некоторого вертикального и бодрствующего состояния. Стоять вертикально и бодрствовать, не спать. Сон — это образ рассеяния и забвения, а память — это помнить, держать вместе.

В образе некоторого бодрствующего и вертикального состояния, через который греки одним шагом выделили и мысль, и бытие, нам нужно удержать две вещи, существенные для понимания сути дела и всей последующей эволюции этого образа. Первое — то, что греки стали называть бытием, и то, что всякий человек, мыслящий последовательно, будет называть бытием (всегда и во веки веков, пока вообще что-то можно будет называть), не есть то, что наш наглядный и предметный язык неминуемо диктует нам понимать и представлять. Когда мы говорим о бытии, не отличая бытие от существующего, и тем более когда существующему мы приписываем признаки привхождения и прехождения, то есть появления и исчезновения, рождения и разрушения, тогда мы автоматически предполагаем, что, в отличие от этого, бытием мы называем нечто пребывающее, вечное, особые предметы, которые имеют совершенно особые законы жизни и сами по себе стабильно пребывают, не меняются и так далее, то есть бытие — это предметы, но обладающие некими особыми, озадачивающими нас мистическими свойствами, потому что обычно предметы меняются, разрушаются.