Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии - Мамардашвили Мераб Константинович. Страница 26

Что мы имеем, когда философ нам говорит, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды? Лишь в каком-то другом пункте может создаться сцепление сил, и оно может разложить предшествующее сцепление, то есть заново высвободить свободу проявления бытия, или свободу сознательной жизни (что одно и то же). Это та мудрость, которую оставил нам Гераклит, зашифровав афоризмами, пифическими высказываниями.

Теперь мы установили, что нет никакой проблемы (во всяком случае в смысле различия между Парменидом и Гераклитом) становления и бытия как отличных друг от друга. Якобы Парменид был за всеобщую, универсальную устойчивость и неподвижность, называемую бытием, а Гераклит — за всеобщую текучесть и изменчивость вещей; ни тот ни другой ничего этого не имели в виду, а говорили совсем о другом. Но в случае Гераклита мы имеем более четкое, ярче выраженное историческое сознание в смысле истории как внутренней конструкции бытия, или внутренней машины бытия, а не как внешней истории, социальной, культурной и так далее, в которой люди участвовали бы так же, как они входили бы по своему решению и выбору в реку. Конечно, многое в нашей жизни является только внешней историей, но философы, и Гераклит прежде всего, не об этом говорят.

Ведь я говорил, что Парменид создавал учение о бытии, то есть вырабатывал язык, на котором можно говорить о том, что уже стало и осуществилось в греческой мысли и жизни. Это язык экспликации или экономный, теоретический способ говорения о том, что уже есть и что совершается как элемент сознательной жизни людей. Но Гераклит посмотрел на другую сторону этого дела: как становится бытие в существующем, как случается в существующем бытие? Он отнесся к этому с большим драматизмом, и поэтому гераклитовские тексты воспринимаются как со-родственные текстам греческих трагедий (у них есть некая стилистическая близость). А греческая трагедия прежде всего есть драма истории — не истории Греции, а драма завязок, делаемых на прошлое и будущее, внутри которых, как кукушка из окошечка, может выскакивать и появляться человеческое существо.

Странно, что эти, казалось бы <нестрогие>, рассуждения, взятые мной на примере Гераклита, существуют одновременно в другом департаменте; рядом, в другом отсеке греческой философии, есть вещи, излагаемые на совершенно абстрактном, логизированном языке. Я имею в виду (и этим хочу завершить эпизод «Парменид — Гераклит») любимого, по преданию, ученика Парменида[66]*, Зенона с его апориями.

То, что я говорил о реке, в которую нельзя войти дважды, — это и есть та идея, с которой столкнулись греки и с которой они отчаянно схватились в битве титанов, и искры от нее залетели и в нашу голову в виде сохранившихся текстов. Схватились они с непрерывностью, или, как ученые выражаются, с проблемой континуума, и тут же, схватившись с ней, еще в другом отсеке они дали нам атомистику. Значит, действительная схватка разыгрывается на острие соотношения между непрерывностью, или континуумом, и дискретностью, или прерывностью.

Еще до того, как я начал говорить о Зеноне, мы поняли, что парменидовское бытие и есть непрерывность, так же как и гераклитовская река, в которую нельзя войти дважды. Но это непрерывность не смены вещей (мы ее только что отменили, сказав, что если бы вещи старели, то есть сменялись бы, пребывая натуральным образом, то вообще ничего не было бы, все они были бы мертвы), а непрерывность внутри целого, которое предметно, наглядно ухватить нельзя. Мы не можем, в отличие от других предметов, показать на него пальцем: вот оно. Нет, бытие есть то, о чем мы, указывая на предмет, говорим: нет, не это, не этот предмет, а условие всех предметов. Условие собрания, или логоса. Логос есть собрание.

О Зеноне говорят, что, исходя из концепции неподвижного, замкнутого бытия Парменида, он сочинил свои апории (парадоксы) очень хитроумно, чтобы доказать, что движения нет, или оно невозможно, или оно немыслимо. Есть апория стрелы[67]*: мы должны, описывая движение стрелы, фиксировать ее в пространстве и времени, а если мы фиксируем в точке пространства и времени, мы считаем, что предмет целиком занимает эту точку пространства и времени, следовательно, мы должны считать, что он не движется, поскольку двигаться — значит не быть целиком в точке пространства и времени. Стрела не летит, стоит на месте. Или бегун на стадионе[68]*: для того чтобы пробежать расстояние до какой-то точки, он должен пробежать сначала половину этого расстояния, но, чтобы пробежать половину этого расстояния, он должен пробежать сначала половину этой половины, чтобы пробежать половину этой половины, он должен пробежать половину и этой половины и так далее до бесконечности. И так мы оставляем его на месте, он не может бежать, стоит на месте. Ахиллес шпарит за черепахой, более медленным существом. Самый быстрый из известных грекам существ, Ахиллес, бежит быстрее всех, как молния; чтобы догнать черепаху, он должен прийти в то место, где находилась черепаха, а пока он придет в то место, черепаха сдвинется на энное расстояние. Он снова должен прийти туда, куда сдвинулась черепаха, но, пока Ахиллес придет, каким бы быстрым он ни был, черепаха, по определению, смещается еще на какое-то расстояние. Он снова должен туда прийти, но пока он туда придет, черепаха снова смещается, и естественно, что он никогда ее не догонит: момент, разделяющий Ахиллеса и черепаху, будет бесконечно повторяться. Стоим на месте. Не догоняем. {...}[69]

Я хочу сказать простую вещь, в данном случае чисто текстологическую. Мы знаем, что потеряли из греческой философии очень много текстов. От так называемых досократиков — Парменид, Зенон, Гераклит — остались просто жалкие огрызки. Кстати, из восточной философии, которая считается непонятной для нас и незнакомой, сохранилось большое число текстов. А из греческой философии, самой нам близкой, которую мы, казалось бы, знаем и из которой мы выросли, в действительности сохранилось очень немного. Поэтому вполне можно предположить (мы многого не знаем: нет громадного большинства демокритовских текстов, Гераклит очень мало сохранился), что философия Зенона могла состоять не только из этих загадок, возможно, были и ответы. Более того, не предположив, что были и ответы, мы вообще теряем интеллигибельность текстов. Ведь тексты ставят нас перед проблемой понятности, или интеллигибельности, так же как и любые естественные явления.

Что такое теория в науке? Если я имею явления а, b, с, d, то, помимо теории этих явлений, мы еще называем такую идею или такую совокупность понятий, которые сами по себе, не вводя по ходу дела никаких дополнительных предположений, одним ударом делают разношерстную совокупность фактов понятной и допустимой по законам разума (вот это может быть, это я понимаю). Есть какая-то совокупность фактов, которые некое понятие, или некая идея, делает понятными своей собственной связью. По ходу дела <указывая> на факт, мне не нужно изобретать для этого факта какой-то еще один факт, какую-то дополнительную гипотезу, специально для него приспособленную, и так его тащить… нет, он покрывается одним этим принципом. Точно так же текст: если мы считаем, что Зенон доказывал, что движение невозможно, то мы теряем понимание Парменида, и мы не можем вместе объяснять все эти факты одной идеей, одним понятием.

Независимо от того, были ли действительно ответы в школе Зенона, были ли они записаны и лишь потерялись, — независимо от этого проблема была явно в другом. Это, конечно, проблема времени и дискретности нашего сознания в той мере, в какой в области бытия, как раз в понятии бытия, мы имеем принцип понимания явлений мира, в том числе движения.

Вспомним, как ни странно, более пóзднее, Декарта. Декарт говорит: ну конечно же, у нас бывают мысли, факт, что бывают мысли. Так же как бывает, что человек бежит. Как вот, по-моему, Антисфен, выслушав апорию Зенона, доказывающую, что нет движения, встал и стал ходить, считая, что практическое осуществление действия — это лучшее доказательство, чем любые теоретические рассуждения. Ясно, конечно, что этим он не опроверг апорию Зенона. И якобы учитель того, кто продемонстрировал ногами факт движения, побил этого демонстратора за то, что он в интеллектуальную демонстрацию неприличным образом внес элементы, совершенно не относящиеся к рассуждению. То, что доказано рассуждением, должно быть опровергнуто только рассуждением. Так вот, Декарт тоже знает, что мысли (они тоже есть движение) существуют, приходят в голову.