Осколки тени и света (СИ) - Вересень Мара. Страница 42
Лежал на животе и доски казались периной. Особенно под щекой. Эта, правая, осталась целой. Вчера еще на бок можно было лечь, а сегодня только вот так. Только не шевелиться. Но он и не собирался. Какой идиот придумал, что ожоги больше всего болят потом? Враки. Они всегда болят. С пузырями, с отслоившейся кожей или свежими, когда раскаленный прут ложится на кожу, шипит, прикипая, и пахнет, будто в открытой таверне над жаровней с мясом, а ты так хочешь жрать, что во второй миг – в первый просто больно – думаешь: вкусно как. И понимаешь, что мясо – как раз ты.
На животе лежал потому что там уже не было волдырей, только трескающаяся корка с проплешинами кожи, а на спине вздувались свежие. Вздувались, лопались, текло лавой по ранам, сегодняшним и вскрывшимся старым, доставляя новые мучения. Но доски под щекой были восхитительны и о них думалось легче, чем о том, как скоро палачу надоест развлекаться. Осталось не так много мест, куда этот отморозок не приложился железкой. Ладони, например. Пятки прожарили первыми. После росписи ножами. Но порезы заживали быстро и не доставляли особенного дискомфорта, а вот ожоги – другое дело.
Мучитель ни разу рта не открыл, будто соревновался, кто дольше промолчит. И без слов ясно было, что им нужно. Идиоты. Можно подумать он сам знает, куда она делась. Надеялся, что догадалась выбросить кольцо, когда не дождалась в Эр-Дай и не влезла никуда по глупости. Доверчивый светлячок. Оборвали слюдяные крылья, а она упрямо сияет, так тепло, что больно. Больнее чем сейчас от ожогов, и слаще, чем первая кровь.
Приступ голода скрутил так, что он не сдержался и застонал. Клыки пробили край губы, правый вообще в доску воткнулся.
Смеялся. На спине от конвульсий снова лопнуло, да и животу стало не в пример некомфортнее. Там, под животом, было скользко от сукровицы и крови.
крови…
Лучше думать о доме. О ней. Так она пахла. Так… И еще слаще, когда была с ним, выгибалась, дрожала, вскрикивала, прижималась губами, заставляла сердце биться в ритме со своим. Просто немного тепла. Как всякий зверь, ищущий свое логово бежит на зов, так и он бежал на это тепло. Природа жестока, он может отдать только то, что взял. И он брал и отдавал. А она сияла. Эленар…
Он помнит ее вкус, он сплел маячок, он бы знал, если бы ее не стало. Наверное. Потому что маячок молчал. А он, Эверн, – нет. Сегодня не вышло. Ведь осталось не так много мест, куда палач не приложился железкой. Спина была потом. После. После того, как он едва не выдрал руки из закрепов, оставив на обручах клочья кожи и мяса и впервые не мог не орать, и затылок рассадил о решетку, когда ослепленный болью бился головой. Там уже затянулось? Не понятно. Гудит. И во рту кисло. Хоть бы воды дали, твари. Пить…
крови…
В ушах звенело, как бубенчики на запястьях жертв, как железки, которые перебирал этот урод перед тем, как сунуть их концы в алхимический тигель, а потом этими концами… И снова пахло мясом. Ана Феррат однажды устроил странное мероприятие. Назвал его непонятным словом – пик-ник. Как крыса пищит.
Крыса. Устроила себе дворец в остатках матраса под койкой… Привыкла. Не шарахается. Вчера к руке принюхивалась. Еще пусть подождет, рано…
На пик-нике тоже была открытая жаровня, только не круглая, привычная, с частой решеткой, куда кладут сочные влажные куски в зернышках горчицы и промаринованного лука, а длинная и узкая, похожая на гроб. Сочные кусочки нанизаны на железные шпажки. Удобно. Всем понравилось.
И ему тоже понравилось, пару часов назад – особенно. Горло сорвал от восторга, когда… И запах. Жрать…
крови…
Еще бы наговоренный ошейник не впивался. От него вместо дара – дыра и ничем ее не заполнить.
крови…
Хороший ошейник, надежный. И застенок хороший. В глазах долго алое стояло…
крови…
…стояло, когда на утро второго дня попытался охранку взломать остатками дара и дури. Идиот. Впрочем, на сколько бы тех остатков хватило? А по спине все еще течет. Плохо. Должно бы уже перестать. Значит край? Он теперь почти обычный человек, разве что зубы… Клыки так и не втянулись. Точно край. Не хотелось бы так пить…
крови…
Не хотелось бы пить, слюни бы пустил как запойный. И есть. Он давно не ел. Все время, сколько он тут. Сколько он тут? Сбился считать. Много. Как крови…
крови…
Много под животом и с пробитой губы еще натекло. И во рту солоно-сладко. Глотнул – замутило. Совсем крыша едет - себя жрать…
крови…
А там, под койкой, крыса. Теплая шерстка, глазки бусинки, щетка усов, хвост лысый серо-розовый, пяточки, мягкий дрожащий живот… Рано?..
Если край – не рано. Самое время, если край.
Иди сюда, теплая,и-иди-и сю-у-уда-а…
* * *
Лантчу велели раз в пару часов спускаться в подвал, проверять запоры на двери. Обычный и магический, амулеткой. Было гадко. В подвале пахло кровью и какой-то дрянью, и светляки горели, как гнилушки на проклятом болоте, поэтому Лантч позвал Хорта выпить. Самому Лантчу нельзя вроде как было, он же в сторожах, а Хорт с радостью. Даже спуститься за компанию не побрезговал. Хорту все будто до бездны. И запах мерзкий, и вообще. Лантч и сам не девка, чтоб желудок крутило от вони, просто… убивать ради добычи или, там, по заказу одно, а вот так, как с пленником – другое. Гадко.
Остановились. До «клетки» – руку протяни. Что внутри делается слышно, а пленнику, если в коридоре говорят – нет. Да и до разговоров ли ему после сегодняшнего? Лантч впервые слышал, чтоб так орали. Не от того, что громко. От того, что… нутром и страшно, зверем, когда рыка и воя еще нет, а коленки уже в кисель. Проняло до печенок. Как по детству. Его старшой раз напугал проглотом под кроватью и Лантч боялся ночью ноги на пол спустить, чтоб до нужника сбегать, так и напрудил. Теперь в подвал одному идти было, как той ночью до ветру.
– А чего его некрос не разговорит? Убить и заставить. Мертвый упрямиться не будет, на это мозги нужны и дурь. А, Хорт?
– Балда, долгоживущие не встают. Убьешь – будет труп и ничего больше, – в охотку отозвался раздобревший от выпитого Хорт.
Из камеры раздался хрустящий, скребущий по нервам тихий смех.
Лантч вздрогнул. И Хорт тоже. Но оба сделали вид, что ничего не было. Сквозяк просто. Сырой. В подвалах всегда так. Вроде и дуть неоткуда, а дует.
– Чего это он? – спросил Лантч, чтобы разогнать озноб живым голосом.
– Крышкой, наверное хлопнул. Безбашенный сам обрабатывал, а он морочить умеет. И пытать. Любит Нику это дело. Думаешь, зря его в Дат-Кронен держали?
– А отпустили чего?
– Ясно чего. Под амнистию попал и сюда. В зачистку. Вот и чистит, – нарочито заржал приятель. – Ага. После Безбашенного всегда чисто.
– А ты с ним долго работать собираешься? А то как-то мне… маятно.
– На домик в спокойном месте в Лучезарии накоплю и на покой, огороды разводить. Немного осталось. Маятно ему. А ты не думай. Делай, что велят, и не думай. Тоже ведь не от хорошей жизни в ватагу пошел.
Голоса укатились дальше в кишку коридора, где главный оборудовал себе «местечко для утех», как он это называл. Из-за двери, которую Лантч так и не проверил амулетом, только кругляш в склизкой ладони теребил, не доносилось ни звука.
– Что-то как-то тихо там. Не помер? – спросил он у Хорта.
– А ему бы и лучше, если бы помер. Все не пытки. Мне вот только интересно, как Нику нанимателю отчитается. Девку упустили. Не догнали. И следов не нашли. Да и не искали, если по совести. Тут искать – самому пропасть. Мало ли куда ее с перепугу занесло. Может в ловушку старую вляпалась или шею свернула в оврагах. Не-мертвые, опять же. Регуляры едва-едва подошли, квадрат не чистили нормально, разведчиков только высылали. Они работают так, – принялся пояснять более опытный житель карантинной зоны товарищу, – сначала высылают обходчика по маршруту, разведать что-как. Один всегда легче пройдет, чем толпа, и ко времени возвращения разведчика подтягивают отряд зачистки, ждут отчета и погнали. В обходчики всегда самых отмороженных берут или тех, кому терять нечего.