Притча о пощечине - Крелин Юлий Зусманович. Страница 3

Каждый говорит с высоты своего опыта. Да что толку в нашем опыте, коль он с годами исчезает, будто проваливается, тонет в Лете, растворяется, как сахар в море. Будто и не было. Приходят, наступают годы, и будто никакого опыта и не нажито. То ли твои годы такие, то ли вокруг годы иные. А скорее и то и другое.

Есть опыт лечения больных. У врачей опыт с природой спорить. Задача!

У ремонтников, естественно, свой опыт. Во многом все подневольны обстоятельствам. Врачи хитрее — знают меньше. О сроках и говорить боятся. Но зачем же сроки ремонтникам назначать заведомо несбыточные? «Через десять дней сдаем». Все знают, что это невозможно. Одно отделение делали год. Почему вдруг на следующее положили три месяца?

Так и ломается отношение человека к своим обязательствам, к своему слову, к своему человеческому достоинству. Можно срок назначить с потолка — можно потолок сделать плохо.

Слово становится пустым. Без обязательств, без ответственности — ищи права тогда.

Ну, сказал… Ну, поправляюсь. Поправят. Подскажут. Укажут. Выговор дадут… и так далее, и так далее…

***

И она была оперирована.

Конечно, ничего радикального сделать было нельзя. Убрать не смогли, но кишку с желудком я соединил. Пища будет проходить, рвоты не будет. Ненадолго ей станет лучше. Как и говорили на нашей дискуссии, операция эта не только хирургическая помощь, но и психотерапевтическая процедура.

А после операции все те же Макарычи да Марковичи с Миронычами повторяли все то же Максимычу. Мне то есть. Все заранее известно. И так каждый раз. Неистребимый инфантилизм. Каждый опять держался за свое. Детский сад. Каждый говорил: «Я прав», даже если приходилось добавлять «несмотря на…».

И действительно, каждый был прав. Может, поэтому история ничему не учит, а вовсе не потому, что делают ее недоучки. Все выучены, все много оперируют, одно дело делают, одних результатов хотят, одним строем идут…

Неистребимый инфантилизм…

Выписываем мы ее сегодня. Ничем не помогли.

Психотерапевты!

Бабуле я все объяснил, все наврал, как надо. Святая ложь!

Наврал ей — его оставил наедине с правдой.

Живет с матерью один. Как управится? Конечно, когда она станет совсем умирать и ему станет совсем невмоготу, мы поможем, положим ее в отделение. Напишем, что непроходимость, и положим, будто по «скорой помощи» пришлось. Поди проверь.

Не управиться ему одному. И на работу ходить надо, и мать не с кем будет оставлять. Просто не сможет. Ремонт-то продолжать надо. Заканчивать надо.

Теперь будут жить вчетвером: она с ложью святой, он с горькой правдой. А я с камнем на душе, что будет расти и увеличивать мою вину. Мне легко — я буду искать себе оправдание и доказывать, что ни в чем не виноват, что такова жизнь. Мы ведь пользуемся всякими подставками. Нам только дай волю. Нам бы только зацепочку, чтобы себя оправдать. И в конце концов скину с себя эту тяжесть… И действительно, ну в чем я виноват?!

Без вины тоже жить трудно.

Тут и задумаешься, и покаешься, и побичуешь себя — и вроде лучше от всего становишься. Нет, без вины совсем нельзя.

С вины и благодарности человек начинается.

Но, с другой стороны, действительно не мог я себя ни в чем обвинить. Просто обстоятельства такие, что я не знаю, как себя с ним, с этим прорабом, вести.

***

Они готовились. Переодевались. Руки мне жали. Ушли в операционную, как герои на бой. А я остался ждать. Высокие, сильные — чего только не виделось мне, когда они уходили. А я остался ждать.

Остался. Куда мне было деться? Я здесь же и работаю. Ремонт им делаю. Вот.

У них и в больнице все свои — семья. Я вижу, как они промеж себя. Ругаются, но свои. Только тронь. А меня в бригадах обмануть норовят. Сделают не так — и быстрей запрятать от меня. А мне к сроку сдавать. Ну, срок-то липовый.

Им-то лучше. Может, тоже врут, да им нельзя. Как они скроют? Им не скрыть — осложнения, смерть. И сроков нет наших. Я так думаю. Вот и семья получается. Порука круговая, им без этого нельзя — человек у них. Так. А сроки — сколько будет заживать, столько и будет.

А я один с матерью. На работе обманывают да ждут, когда выпить можно. Хорошо еще, если со мной, если под глазом. В обед пивко, после пивко, а дальше кто их знает… Да лучше не знать. Обрезали сейчас крылышки. Перекрыли струю. Начнут думать, как выкручиваться. Ну, ладно еще больной, алкоголик, а то просто так. Льется — подставляй варежку. Вроде не хочется, а надо. Словно каску на стройке — одеть обязан.

А у меня мать одна. И вся семья. Дома я да мать.

Даже если ухаживаю только за больной матерью — все одно не один дома. Какой же простор для жизни? Нету.

Пришел быстро. Вернулся быстро. Все понятно.

Пытался, говорит, на страх и на риск. И так, мол, и так — и ничего.

Так и думал.

Я сразу решил забрать ее домой. Сам буду ухаживать. Да и нет никого.

Вот разве Антон поможет. Пока мать в больнице лежала, Антонина пару раз оставалась у меня. Тоня поможет. Тоже одна. В общежитии живет. Десять лет работает у них в отделении — и все в общежитии. Там квартиры, как в обычном доме. И в каждой комнате от двух до четырех. А если замуж? Годы-то проходят. Неужто за десять лет комнатку отдельную дать не могли? Она своего начальника не винит, но все ж мог где пошустрить. Говорит, ходил. Да она не одна такая. Замуж! И у меня тоже с матерью в одной комнате. Посмотрим. Чего смотреть-то — помогала и помогает. Ей спасибо. Посмотрим, как жизнь пойдет. Тоня говорит, что большего сделать нельзя было — опасно, умерла бы сразу. Так и не пойму с ее слов: мог или не мог? Он-то говорит, что начисто невозможно. И все его говорят. Антон вроде бы не говорит, да все равно что-то не так.

Я сразу решил: возьму домой. Очень мне надо, если они все равно ничего не могут. Сам решил. Тоня говорила, что здесь, в отделении, если что — быстрее обезболят. Лучше пока взять — решил. Будет мучиться, боли если — дам снотворного побольше. Сам дам. Сам решу. Нечего матери мучиться. Уберегу от мучений. И так страдалица. Вот.

Мама худеет, худеет. Худела, худела. Тела ее все меньше становилось. Вот не думал: худеет — ладно, но вот что и в длину меньше… Не знал. Все меньше, меньше. Уходит тело — и все.

Ей больно становилось — я ей анальгин, снотворное сначала. И все думал: станет хуже, больнее — дам снотворного побольше, чтоб не мучилась понапрасну. Легко сказать. Попробуй сделай!

Вот. Про это часто брешут, так решаю — все. А сам даже лишнего снотворного попросить у Антона не решаюсь. Страшно! А потом уколы начал делать. Так. Раньше не умел. Боялся. Снотворное надо дать. Опять увижу, как мучается, — решаю и никак не решусь.

Так-то мне не трудно с мамой — она легкая стала. Все легко. Вот только мучается. Смотреть не могу.

Антонине остаться негде, если ночевать у меня: мать в этой же комнате. Говорю ей как-то:

— Не могу смотреть, как мучается. Прямо хоть самому прекратить. Вот.

— Это мы свои мучения прекратим, а про нее кто ж знает…

И то правда.

— Уж больно она страдает.

— А потом сам еще больше мучиться будешь. Это Максимыч соперировал да забыл. У него работа такая. А ты весь измаешься. Места себе не найдешь.

И то.

Почему только на Максимыча покатила, не знаю. Он свое сделал как надо, говорят. Так?

И на работу ходил. Успевал. Дам утром снотворное или укол сделаю — мать уснет, я на работу. В перерыв прибегу, покормлю. Опять лекарство — и на работу. Хорошо, недалеко все.

И тоже худеть стал. Почему? Думал, заболел. Потом понял: от мыслей. Похудеешь. И думать нельзя.

Черт его знает… Права Антонина — они свое сделали и забыли.

Но что правда — то правда. Предлагали обратно мать к ним положить. Нет. Решил — сам. Я им ремонтирую — и хватит с них. Когда надо было — не сумели. Обойдусь, решил.

Так и умерла дома. Сама. Вот.

Потом, когда в гробу она была, — никаких страданий, похоже, и не видно. Спокойное лицо. А Антон говорит, что кажется мне только — страдания видны. Говорит так, наверное, потому что из их племени. Сделать все равно ничего не могут.