Маска Ктулху - Дерлет Август Уильям. Страница 47

— Принимая все, что вы говорите, за истину, — наконец осторожно начал я, — этому должна быть какая-то причина. Вероятно, вы слишком много работали, а это явление — проекция вашего собственного подсознания.

— Старый добрый Пинкни! — рассмеялся он.

— Если же это не так, должна быть какая-то мотивация — извне.

Его улыбка исчезла, глаза сузились.

— Вы это допускаете, верно, Пинкни?

— Предполагаю, да.

— Хорошо. После третьего случая я тоже так подумал. Дважды я определенно списывал это на иллюзию восприятия; в третий раз — уже нет. Галлюцинации от напряжения зрения редко настолько сложны — они скорее будут ограничиваться воображаемыми крысами, точками и тому подобным. Поэтому если существо относится к тому культу, где оно объект поклонения — а я понимаю, что поклонение это длится и поныне, только тайно, — здесь, похоже, может быть лишь одно объяснение. Я возвращаюсь к тому, что уже сказал: эта резьба — точка контакта с нами другого измерения во времени или пространстве; если это допустить, ясно, что существо пытается до меня дотянуться.

— Как? — тупо спросил я.

— Ах, ну я же не математик, не ученый. Я всего лишь критик. И это заключение — крайний предел моего экстракультурного знания.

Галлюцинация, по всей видимости, упорствовала. Более того, в часы его сна она жила сама по себе в некоем инобытии, где Уэктер сопровождал осьминога с резьбы в другие измерения вне своего собственного времени и пространства без всяких трудностей. В медицинской практике продолжительные иллюзии — случай нередкий, как нередки и те их разновидности, что обладают каким-то развитием; но ощущения, подобные тем, что испытывал Джейсон Уэктер, явно были далеко не просто иллюзорными, ибо коварно проникали в сам его мыслительный процесс. Я довольно долго размышлял об этом в ту ночь, снова и снова ворочая в уме все, что он рассказал мне о Старших Богах, о Властителях Древности, о мифологических сущностях и тех, кто им поклоняется: это в их культуру интерес Уэктера проник с такими тревожными для него самого результатами.

После этого я с опаской ожидал каждого выпуска «Циферблата» с колонкой Джейсона Уэктера.

Написанное им за те десять дней, что прошли до нашей новой с ним встречи, сделало его темой всех разговоров культурного Бостона и окрестностей. Удивительно, однако осуждали его не все; правда, расхождения в точках зрения легко было предугадать. Те, кто прежде его превозносил, теперь негодовали; те, кто раньше его бранил, теперь поддерживали его. Но его суждения о концертах и выставках, хоть и казавшиеся мне абсолютно искаженными, не утратили своей остроты; резкость и язвительность по-прежнему в них присутствовали, острота восприятия не притупилась, если не считать того, что он теперь все воспринимал просто-напросто под другим углом, совершенно отличным от его прошлой точки зрения. Его мнения были поразительны и часто просто возмутительны.

Так, великолепная стареющая примадонна мадам Бурса-Декойер «возвышалась памятником буржуазному вкусу, который, к сожалению, под этим памятником не погребен».

Коридон де Нёвале, последний писк нью-йоркской моды, оказывался «в лучшем случае — забавным шарлатаном, чьи сюрреалистические святотатства выставляют в витринах на Пятой авеню те лавочники, чье знание искусства несколько меньше различимого под микроскопом, хотя в своем чувстве цвета он — на десятом после Вермеера месте, при том что ни в какой малости не может тягаться с Ахапи».

Картины безумного художника Вейлена возбудили его экстравагантный восторг: «Вот вам доказательство того, что умеющий держать кисть и разбирающийся в цвете может увидеть в мире вокруг себя больше, чем толпа невежд, которая пялится на его полотна. Вот подлинное восприятие, не искаженное никакими земными измерениями, свободное от любых масс человеческой традиции — сентиментальных или же иных. Это тяга к тому плану, что вырастает из примитива, но вместе с тем поднимается над ним; фон здесь — события прошлого и настоящего, которые существуют в пограничных складках пространства и видны лишь тем, кто одарен сверхчувственным восприятием, — а это, возможно, и есть свойство тех, кого зачастую клеймят как “безумцев”».

О концерте Фраделицкого, где исполнялись произведения нынешнего фаворита дирижера — русского симфониста Блантановича, он написал так едко, что Фраделицкий публично пригрозил подать на него в суд: «Музыка Блантановича — плод той ужасной культуры, которая полагает, будто каждый человек политически точно равен любому другому человеку, кроме тех, кто на самом верху или, по словам Оруэлла, “более равны”. Такую музыку не следует исполнять вообще, и ее бы не исполняли, если б не Фраделицкий, который очень знаменит среди дирижеров, ибо в целом свете он единственный, кто с каждым проведенным концертом учится чему-то все меньше и меньше».

Поэтому ничего удивительного, что имя Джейсона Уэктера не сходило с уст. Его яростно поносили, и «Циферблат» уже не мог печатать получаемые письма; его превозносили до небес, поздравляли, проклинали, ему отказывали от домов, в которые до сего времени он был вхож, но, так или иначе, о нем говорили повсюду. И если даже сегодня его называли коммунистом, а завтра — отъявленным реакционером, ему самому это было совершенно безразлично, ибо его редко где видели, кроме тех концертов, которые он должен был посещать, да и там он ни с кем не разговаривал. Впрочем, видели его кое-где еще, а именно — в Уайднеровском колледже [48] и как минимум дважды — в хранилище редких книг Мискатоникского университета в Аркхеме.

Такова была ситуация, когда ночью двенадцатого августа, за два дня до своего исчезновения, Джейсон Уэктер пришел ко мне домой в состоянии, кое в лучшем случае я мог определить как «временное помешательство». Его взгляд был дик, речь — еще более того. Время близилось к полуночи, но было тепло; в тот вечер давали концерт, и он высидел ровно половину, после чего отправился домой изучать некие книги, которые ему удалось заполучить в библиотеке Уайднера. Оттуда он на такси примчался ко мне и ворвался в квартиру, когда я уже готовился ко сну.

— Пинкни! Слава богу, вы здесь! Я звонил, но никто не отвечал.

— Я только что пришел. Успокойтесь, Джейсон. Вон там на столе скотч и содовая — не стесняйтесь.

Он плеснул себе в стакан больше скотча, чем содовой. Его трясло, руки дрожали, а в глазах я заметил лихорадочный блеск. Я подошел и коснулся его лба, но он отмахнулся от моей руки.

— Нет-нет, я не болен. Помните наш с вами разговор — о резьбе?

— Довольно неплохо.

— Так вот, Пинкни, — это правда. Все это — правда. Я бы многое мог вам рассказать — о том, что произошло в Инсмуте, когда его в тысяча девятьсот двадцать восьмом году заняли федеральные власти и случились все эти взрывы на Рифе Дьявола; о том, что произошло в лондонском Лайм-хаусе еще в тысяча девятьсот одиннадцатом году; об исчезновении профессора Шьюзбери в Аркхеме не так давно. До сих пор существуют места тайного поклонения прямо здесь, в Массачусетсе, я знаю об этом, — так же, как и во всем мире.

— Во сне или наяву? — резко спросил я.

— О, наяву. Хотел бы я, чтобы все это было во сне. Но и сны у меня тоже были. О, что за сны! Говорю вам, Пинкни, их экстаза довольно, чтобы довести человека до безумия — когда он просыпается в этом земном прозаическом мире и знает, что существуют иные, внешние миры! О, эти гигантские строения! Эти колоссы, упирающиеся в чужие небеса! И Великий Ктулху! О, чудо и красота его! О, ужас и злоба! О, неизбежность!

Я подошел и, взяв за плечи, резко встряхнул его.

Он сделал глубокий вдох и минуту сидел с закрытыми глазами. Затем произнес:

— Вы ведь мне не верите, Пинкни?

— Я вас слушаю. Верить не обязательно, правда?

— Я хочу, чтобы вы для меня кое-что сделали.

— Что именно?

— Если со мной что-нибудь случится, заберите эту резьбу — вы знаете какую, — вывезите ее куда-нибудь, подвесьте к ней груз и бросьте в море. Желательно — если сможете — где-нибудь близ Инсмута.