Шуберт - Кремнев Борис Григорьевич. Страница 45
Из всего певческого квартета Эстергази остался в живых один лишь я. Графиня пережила мужа и обеих дочерей. С ее разрешения впоследствии, много лет спустя после смерти Шуберта, я, став владельцем рукописи, сделал ее достоянием широкой публики. Пьеса вышла в издательстве Диабелли».
Барон по простоте душевной, сам того не ведая, вынес уничтожительный приговор своим собратьям по сословию. Все, что высказано им в последних двух абзацах, хотя и сделано это походя, ужасно и отвратительно.
В самом деле: художник создает произведение искусства, цель которого – радовать и украшать людей. И вместо того чтобы стать достоянием всех, оно кладется под спуд, в бювары и регалы графской семьи. Едва успев увидеть свет, оно оседает мертвым и никому не ведомым грузом в архивах графской фамилии. Только потому, что «оно написано для семейства Эстергази» и стало его собственностью. Собственность же, как известно, священна и неприкосновенна. Даже тогда, когда дело касается произведений искусства. Хотя именно они по сути и назначению своему всенародны.
Что может быть трагичнее! Писать, заведомо зная, что написанное не увидит света. И только потому, что созданное тобою, твоим сердцем, нервами и кровью – уплата за жалкие харчи, пусть за господским столом и кров над головой, пусть в барском доме.
Так поступали граф и графиня Эстергази. А ведь они были не худшими из аристократических меценатов. Во всяком случае, к Шуберту они, с их точки зрения, относились предельно хорошо.
Тем трагичнее выглядит его положение.
С годами человек умнеет. Это выражается не в том, что он делает что-то сверхъестественное, а в том, что он начинает понимать, что ему не следует делать.
В ту осень Шуберт окончательно понял, что от знатных благодетелей надо держаться поодаль.
Как ни хорошо показалось ему поначалу в Желизе, чем дальше, тем больше тяготится он жизнью в графском имении. Мрачные мысли, тоска и печаль все сильнее одолевают его, а духовное одиночество с каждым днем становится нестерпимее, «Дорогой Шобер! – пишет он другу. – Я слышу, что ты несчастлив?.. Хотя это меня чрезвычайно огорчает, все же совсем не удивляет, потому что это удел почти каждого разумного человека в этом жалком мире. И что бы мы делали со счастьем, раз несчастье является для нас единственным стимулом… Теперь же я сижу здесь один в глуши венгерской земли, куда я, к сожалению, дал себя завлечь вторично, и нет со мной даже одного человека, с которым я мог бы обменяться разумным словом».
Шесть лет, истекших со времени первого посещения Желиза, многому научили его. В этот свой приезд он освободился от наивных иллюзий и навсегда расстался с прекраснодушными мечтаниями. Как ни горька была чаша познания, он испил ее всю, до дна.
«Теперь, – признается он брату Фердинанду, – уже не то счастливое время, когда каждый предмет кажется нам окруженным юношеским ореолом; налицо роковое познание жалкой действительности, которую я стараюсь насколько возможно украсить для себя с помощью фантазии (за что благодарю бога). Думают, что на том месте, где когда-то был более счастлив, и находится счастье, между тем оно только внутри нас».
И в конце концов, не добыв срока, он уже в середине сентября, а не в ноябре, как было условлено, смятенный уезжает в Вену.
Смятением и тоской объят ля-минорный квартет. В нем выражен второй Шуберт, не тот, что писал в Желизе жизнерадостный «Венгерский дивертисмент», а мятущийся, снедаемый грустью и печалью.
Шуберт, и раньше сторонившийся аристократов, отныне будет бежать их, как бегут моровой язвы.
Этой мудрой истине его обучила не литература, а жизнь. Он познал ее из первых рук. Навсегда. До конца своих дней.
VIII
Затасканные сравнения принято считать негодными. Вместе с тем они точнее других. Именно потому их и затаскали. Раз так, пренебрегать ими и неразумно и грешно. Жизнь человеческая подобна почтовой карете. В ней попутчики меняются всю дорогу. Одни выходят, другие входят, третьи едут с тобой до конца пути. Одних провожаешь безучастным взглядом, от других рад избавиться, третьих ищешь повстречать вновь. Долог путь, различны чувства, дела, поступки человека, но в конечном счете внешне все сводится к одному – к смене и перемене, к тому, что одни занимают места других. И если пришедшие оказываются не хуже ушедших – значит тебе везет. И в дороге и в жизни.
Шуберту везло. Его новые друзья всегда оказывались не хуже старых. Судьба не осыпала его жизненными благами. Но в одном она, скаредная, не поскупилась – в дружбе. Всю дорогу Шуберт имел хороших попутчиков.
Он вернулся из Желиза в Вену. Здесь не было ни Шобера, ни Шпауна, ни Купельвизера. Но Вена не оказалась пустой. В ней были Швинд и Бауэрнфельд. Они заняли места тех, что отсутствовали, и стали не менее близкими, чем они.
Близость по крови далеко не всегда равна близости духовной. Нередко вторая крепче первой. Возвратившись из Венгрии, Шуберт поселился в отчем доме. Отец встретил его без жарких объятий, но и без вражды. Мачеха обласкала, братья и сестры обрадовались горячо и непосредственно.
За все время, что он отсутствовал, здесь ничего не изменилось. Дом жил той же хмурой жизнью. В нем господствовала с детства знакомая, сдавленная атмосфера. Один властвовал, другие тупо повиновались. За обедом царило молчание. Все боязливо поглядывали на отца, ловя каждое его движение и стараясь не двигаться. Есть начинали лишь после того, как он приступал к еде.. Вставали из-за стола лишь после того, как вставал он.
Если он спрашивал о чем-нибудь, отвечали. Коротко и односложно. Если он молчал, молчали. Тягостно и выжидательно. Даже мачеха, говорливая хохотушка, за эти годы присмирела. Она только пугливо, как все, поглядывала на Франца Теодора и старалась менять посуду на столе, не звякая тарелками.
В доме было тихо. Целыми днями в нем стояла тишина: Франц Теодор теперь мало бывал в школе, там за него трудились помощники. Но то была не спокойная и благостная тишина, дающая мысли простор и свободу, а гнетущая и тревожная, готовая вот-вот взорваться скандалом. Хотя Франц Теодор никогда не скандалил. Он лишь удивленно и недовольно поднимал правую бровь, и все сжимались, испуганные и жалкие.
С Францем он почти не разговаривал, так же как и с другими членами семьи. Ибо вряд ли можно считать разговором, когда один говорит, а прочие слушают. Даже не говорит, а поучает, без конца и без края.
Изредка он заходил в комнату сына. По утрам, когда тот работал. Станет за спиной и молча смотрит на нотный лист. Неотрывным, тяжелым взглядом. От этого взгляда тебе становится тяжело и работа перестает спориться.
И при всем при том отец был дорог ему. Он любил отца хотя бы потому, что это отец. Их связывали узы крови. Но не взаимных интересов. Они были родными по крови и чужими по духу. Как ни тяжело это сознавать, но он это осознал, давно и до конца. А ныне с новой силой убедился в том же. В таких случаях лучшая форма существования любви – любовь на расстоянии.
Кое-как перебившись зиму, он к весне съехал от отца.
Шуберт снял комнату по соседству с квартирой Швинда, неподалеку от Карлсплатц, там, где высится одно из самых странных строений Вены – Карлскирхе, причудливая смесь античного храма с мусульманской мечетью.
Он жил в самом центре города и вместе с тем чувствовал себя, будто в деревне. Кругом была зелень. Благоухала сирень. Ее густой и нежный аромат несся в раскрытые окна. Он будил смутные и сладкие мечты. О будущем. Оно представлялось таким же светлым, как настоящее.
Пожалуй, так хорошо ему еще никогда не жилось.
Их было трое. Три друга. Шуберт, Швинд, Бауэрнфельд. Всем вместе не хватало года до семидесяти лет.
Молодость соединилась с искусством. И не с одним, а почти со всеми видами его. Музыка, литература, живопись как бы сплелись в согласный союз.