Перекрестки - Франзен Джонатан. Страница 131
Бекки неохотно, точно все друзья пошли в бассейн, а ее родители оставили хлопотать по хозяйству, отправилась к материному гинекологу, заявила, что ей нужен противозачаточный колпачок, и показала, что умеет с ним обращаться. Еще ей вручили тюбик геля вроде того, какой швырнула ей в лицо Лора Добрински. Приспособления, которые она принесла домой, сводили любовь к медицинской процедуре. И, к омерзению Бекки, уравнивали ее с прочими девушками Нью-Проспекта, у кого в комоде хранились точно такие же штуки.
Но разве не грешно считать себя лучше этих девушек? Сколько Бекки ни молилась, сколько ни читала Евангелие, но больше не переживала того религиозного восторга, какой почувствовала, накурившись травы, того телесного желания служить Христу, однако смысл откровения никуда не делся: она грешит гордыней, и ей нужно покаяться. После этого откровения – и особенно после того, как поделилась наследством с братьями – она старалась быть хорошей христианкой, но парадокс заключался в том, что, поступая хорошо, она еще больше впадала в гордыню. Точно по-прежнему стремилась стать лучше всех, просто в новых условиях. Иисус в Евангелиях уделял больше внимания бедным и немощным, париям и беззаконникам, а не праведникам и богачам. И теперь, обзаведясь противозачаточными средствами, Бекки задумалась: не гордыня ли – отказываться от мужчины, которого любишь? Разве Господь не явился ей в тот самый момент, когда она поступила хуже некуда? Быть может, как ни парадоксально, чтобы стать большей христианкой, нужно умалиться, смириться с тем, что она такая же, как все девушки, отказаться от своей драгоценности?
И как только она это подумала, тут же поняла, чего хочет. Она хочет пасть и падением этим упрочить связь с Таннером и Иисусом. Она даже знала, как именно это произойдет.
Когда в “Перекрестки” вернулся отец, ее рвение поутихло, она слишком много времени проводила с Таннером и не заработала часы, необходимые для того, чтобы ее взяли в Аризону. Ким Перкинс и Дэвид Гойя уговаривали ее поднажать, чтобы в последний момент заработать нужные часы и вместе с ними поехать в Китсилли, но когда вывесили список тех, кто едет в Китсилли, она нашла в нем не только отца, но и Фрэнсис Котрелл. Ким и Дэвид надеялись, что Бекки все же поедет с ними, но у нее на пасхальные выходные появились планы получше. Она отдастся Таннеру не в фургоне. А со всеми положенными церемониями в своем опустевшем доме.
Ее тревожила лишь семья. Отец вызывал у Бекки отвращение, поскольку у нее были все основания полагать, что он грешит против матери, прелюбодействуя с миссис Котрелл. И хотя Бекки, отдавшись Таннеру, не согрешит ни против кого, в каком-то смысле она все равно опустится до отца. Но что еще хуже – до Клема, а ей не хотелось дарить ему такую радость.
В Рождество она ничуть не скучала по Клему. Оскорбление, которое он нанес Таннеру, слово мямля все еще терзало ее душу, вдобавок она не сомневалась: брат посмеется и над тем, что она пришла к Богу. Его пустая комната, воспоминание о том, как часто вечерами она ложилась на его кровать и рассказывала ему о накопившемся в душе, смущало ее, вызывало у нее тошноту. Раздражение ее оказалось так велико, что распространилось и на комнату Таннера в доме его родителей. На рождественских каникулах Таннер показал ей свою комнату, но Бекки лишь окинула ее взглядом с порога, не стала входить. Комната напоминала ей о Лоре, та была ему как сестра, и с этой сестрой он занимался сексом: Бекки противно было даже думать об этом.
И когда за рождественским ужином родители в редкую минуту согласия пожаловались, что Клем изменил семейному пацифизму, она не сказала ни слова в его защиту. Когда Таннер, к ее удивлению, заявил, что восхищается смелостью его убеждений, Бекки ответила, что Клем придурок. Когда Клем прислал ей письмо, извинился за то, что уехал в праздник, и объяснил, почему бросил университет, она скомкала лист и швырнула в мусорную корзину, потому что он не извинился за то, что оскорбил Таннера, а когда Клем через мать передавал, что просит перезвонить ему в такой-то день и час, она никогда не звонила.
Вечером в феврале, накануне того дня, когда Клем наконец до нее дозвонился, она была в баре на концерте “Нот блюза”; народу было не в пример больше, чем в январе. Взрослые женщины за столиками у самой сцены пили, тратили деньги и явно пришли ради Таннера. На середине второй части концерта явился сам Гиг Бенедетти и подсел к Бекки за столик в глубине зала. Гиг устраивал концерты множества групп, и Бекки льстило, что, позволяя ему любоваться ею и трогать ее за локоть, позволяя ему думать, будто бы между ними существует негласное взаимопонимание, она поддерживает внимание Гига к Таннеру.
– Мне неприятно в этом признаваться, – сказал Гиг, – но ты была права. Без этой, как ее, лучше. Дамы на него валом валят, это просто бомба.
Слушать комплименты своей прозорливости, видеть восторженные лица поклонниц Таннера, слышать их пьяные крики, когда он берет двенадцатиструнку и поет один, без группы, знать, что она – та девушка, которая остается с ним наедине: у Бекки дыхание перехватывало от счастья.
Она вернулась домой в два часа ночи, нацеловавшись и наобнимавшись всласть. Несколько часов спустя ее разбудил телефонный звонок, и мать постучала к ней в дверь. За окном серели утренние сумерки.
– Оставь меня в покое, – сказала Бекки. – Я сплю.
– Твой брат хочет с тобой поговорить.
– Скажи ему, что я приду из церкви и перезвоню.
– Сама скажи. Мне надоело передавать его просьбы.
Бекки так разозлилась, что сон как рукой сняло. Она накинула кимоно и протопала мимо дверей, за которыми спали отец и младшие братья. На кухне подошла к телефону, прижала к уху холодную пластмассу, услышала, как мать вешает трубку на третьем этаже.
– Извини, что разбудил, – сказал Клем. – Но у меня не было выхода.
– Мог бы позвонить в приличное время.
– Я уже пытался. Раз так восемь.
– Дай мне свой номер. Я перезвоню тебе после церкви.
– Я работаю. И не могу говорить, когда тебе удобно. Потому что тебе, видимо, неудобно никогда.
– Дел по горло.
– Ну да, конечно. Хотя для своего парня ты каждый вечер находишь время.
– И что с того?
– Я не понимаю, почему ты меня избегаешь.
Он, похоже, считает ее своей собственностью. Бекки молча кипела от гнева.
– Это из-за того, что я сказал про Таннера? Ну извини. Таннер хороший. Достойный парень.
– Заткнись!
– Что, даже извиниться нельзя?
– Мне надоело, что ты лезешь в мою жизнь.
– Не лезу я в твою жизнь.
– Тогда зачем ты звонишь? Зачем меня разбудил?
Из трубки, из какой-то непредставимой комнаты в Новом Орлеане, донесся тяжкий вздох.
– Я звоню, – ответил Клем, – потому что дело плохо и я думал, что ты посочувствуешь мне. Я звоню, потому что у меня полная жопа. Призывная комиссия послала меня к черту.
– В смысле?
– Я им не нужен. Норма крошечная, они ее выполнили. Чисто теоретически меня еще могут призвать, но точно не во Вьетнам. Оттуда уже все возвращаются.
Бекки ничуть не сочувствовала Клему – напротив, злорадствовала, что план его провалился.
– Ты, наверное, единственный человек во всей Америке, который жалеет, что мы уходим из Вьетнама.
– Я не жалею, я просто не знаю, что делать. Я-то думал, что к этому времени уже буду в лагере для новобранцев.
– Так иди в добровольцы. Если тебе так приспичило убивать.
Очередной вздох из Нового Орлеана, на этот раз снисходительнее.
– Ты вообще читала мое письмо? Дело не в том, что я хочу воевать. А в социальной справедливости.
– Я говорю, если тебе так приспичило, иди в добровольцы. Или ты делаешь только то, что велит призывная комиссия?
– Я сделал что мог.
– Ага, заработал очко. Жаль, тебе его не засчитали.
Натянув телефонный провод, она налила в стакан воды из-под крана.
– Я допустил ошибку, – сказал Клем. – Надо было уходить из университета на год раньше. Думаешь, мне это нравится?