Петербургские трущобы. Том 1 - Крестовский Всеволод Владимирович. Страница 128
Но с рассветом по коридору заходили полицейские солдаты, – того и гляди, приставник или подчасок в форточку заглянет и дверь отомкнет, – время, стало быть, неудобное, придется обождать, пока угомонятся, пока арестантский день войдет в свою обычную колею.
И точно, приставник не заставил долго ждать своего обычного утреннего визита в форточке. Заметив сквозь нее на арестантке изорванное платье, он отпер ее дверь и подозрительным оком окинул всю комнату. В подобных случаях у бывалых полицейских, по опыту, иногда развито чутье удивительное.
Бероева притворилась спящей. Солдат постоял над нею, поглядел на ободранные полы платья, заглянул под кровать, под тюфяком и под подушкой без церемонии пошарил рукою и решил про себя, что дело, мол, неспроста. «Надо приглядывать почаще, чтоб чего еще не скуролесила над собою, а то ведь своей спиной отдуваться придется, коли эдак за нее да взбучку зададут». И приняв таковое решение, солдат удалился из нумера.
Час спустя коридорная деятельность полицейских угомонилась. Все затихло, не слыхать ни говору, ни шагов – удобная минута наступила.
Арестантка внимательно стала оглядывать комнату – нигде нет подходящего крючка или гвоздя; в окне только выдается головка железной задвижки; окно высоко – в рост человеческий – не достанешь; но та беда, что как раз против дверной форточки приходится. Не смущаясь этим, она затянула петлю, вскочила на стол уже закреплять у оконной задвижки свободный конец своей веревки, как вдруг дверь быстро распахнулась, и полицейский приставник ухватил ее за руку.
– Эге-ге, барынька!.. Дело-то не тово… Зачем на стол влезла?.. Что это в руках?.. Петля?.. Э-э, вон оно что!.. Гусенок! А Гусенок! Подь-ка, позови их благородие, дежурного, скажи, мол: приключение!
Подчасок побежал было за дежурным, но в конце коридора остановился и вытянулся в струнку: дежурный самолично входил сюда, вместе с другим, «партикулярным» человеком.
– Приключение, ваше благородие!
– Какое?
– Не могу знать, ваше благородие!
– Куда ж ты бежал?
– Доложить вашему благородию, что, мол, так и так – приключение.
Поровнявшись с полурастворенной дверью Бероевой, дежурный указал на нее своему спутнику:
– Здесь.
– Ваше благородие! Пожалуйте сюда поскорее! Отойти никак не могу: приключение! – в свою очередь кричал дежурному приставник изнутри нумера.
Бероева уже стояла на полу, когда в дверях остановились два посетителя. Солдат, не отпуская, держал ее за руку, на том основании, что «неровен час, затылком, а либо лбом об стену с неудачи хватится, потому примеры-то бывали». Арестантка же, словно бы не понимая, что около нее творится, стояла, глубоко потупив глаза и голову: две неудачи еще упорнее разожгли теперь ее мономаническое искание смерти.
– Что здесь? – лаконически спросил, войдя в нумер, дежурный.
Приставник еще лаконичнее, молча, указал ему пальцем на окно, с которого спускалась приготовленная петля.
– Вас желает видеть… супруг ваш… сегодня приехал только, – наклонился к Бероевой дежурный.
Та подняла глаза и отступила в величайшем изумлении. Она не чувствовала в себе смелости ни броситься к нему на шею, как бы сделала это прежде, ни даже сказать ему что-либо, и потому, как будто подсудимая в ожидании решения своей судьбы, снова стала перед ним, потупив взоры и опустив голову.
Дежурный вышел из комнаты и мигнул за собою приставнику.
– Притвори-ка дверь да стань у форточки, пусть их одни поговорят там, – распорядился он в коридоре.
Бероев, оставшись с глазу на глаз с женою, подошел к ней, кротко взял за руку, поднял ее голову и тихо поцеловал беззвучным, долгим и любящим поцелуем.
Это движение сделало в ней переворот и мгновенно вызвало к жизни все существо ее: она не одна теперь, она не потеряла еще любви человека, которому раз навсегда отдала свою душу, и, зарыдав, с невыразимым, но тихим стоном, опустила на грудь к нему свою горемычную голову.
Прошла минута какого-то жгуче-радостного и жгуче-тоскливого забытья.
Наконец она нервно и словно бы испуганно отшатнулась и спешно отвела от себя его руки.
– Нет, стой… отойди, не прикасайся ко мне! – заговорила она через силу, глухим, рыдающим голосом: ей было больно, тяжело отталкивать от себя любимого человека, тяжело расстаться с этим тоскливо-радостным забытьем на его груди, однако она пересилила себя. – Не прикасайся… Скажи мне прежде, ты веришь в меня? – говорила она, ожидая и боясь его ответа. Этим ответом порешалось ее нравственное быть или не быть – судьба ее нравственного и даже физического существования: коль верит, так не страшна дальнейшая судьба, какова б она ни была, не верит – смерть, и смерть как можно скорее.
– К чему этот вопрос? Ведь я с тобою, ведь я люблю тебя! – сказал Бероев, снова простирая к ней свои руки.
– Нет! Это не то. Мне не того от тебя надо! – снова отшатнулась она. – Мало ли что любят на свете!.. Любят, так и прощают, а меня прощать не в чем. Ты мне скажи одно: веруешь ли ты в меня, как прежде веровал, или нет?
– Да! – открыто и честно подтвердил Бероев.
– Спасибо… спасибо тебе! – тихо вымолвила она, сжимая его руку и снова бросилась на шею, как за минуту перед тем, и долго и сильно рыдала. Но это уже было благодатное, спасительное рыдание, в котором разрешалась вся черствая засуха безнадежного отчаяния, накопившегося в груди этой женщины.
– Ну, теперь слушай! – проговорила она с тяжело вырвавшимся судорожным вздохом, после того как успела вволю наплакаться.
– Я знаю, я уже все знаю! – прервал ее Бероев. – Мне все уже рассказал следователь и показал все дело.
– Это еще не все. Ты знаешь дело, да души-то моей не знаешь пока, перестрадала да передумала-то я сколько – вот чего ты не знаешь!.. Да, боже мой, как и рассказать-то все это! – говорила она, хватаясь за голову, словно бы для того, чтобы собрать и удержать свои мысли. – Я и сама хорошенько не понимаю, как оно случилось, и не знаю, как и что это они сделали тогда со мною!.. Но… вот видишь ли, – продолжала она, кротко и ласково, с бесконечной любовью смотря в его глаза, – теперь вот, после того, как ты сказал, что веруешь в меня по-прежнему, – я виновата перед тобою… Прости меня!.. Я виновата тем, что скрыла от тебя, что раньше не сказала, тогда бы ничего этого не было… Я усомнилась в твоей вере… Прости меня!
И она, с новыми слезами, покрыла его руки долгими, любящими поцелуями.
– Зачем ты скрыла от меня? – тихо, но без укора и любовно прошептал Бероев, склоняя к ее щеке свою голову.
Арестантка горько усмехнулась; но эта горечь относилась у нее не к вопросу мужа, а единственно лишь к самой себе: это был укор, который внутренно она делала себе за свои прежние сомнения и недоверие.
– Боялась, – ответила она вслед за своей горькой улыбкой, – и за себя, и за ребенка, и за счастье наше, за веру твою боялась. Прости, но… что ж с этим делать теперь? Выслушай меня!
И Бероева слезами и любовью вылила перед ним всю свою душу, все те сомнения и страхи, которые со времени беременности и до последних дней неотступно терзали ее; рассказала все дело, насколько она помнила и понимала его, – и перед Бероевым со всею осязательностью внутреннего, глубокого убеждения встала теперь ее безусловная чистота, неповинность и то эгоистическое, но высокое чувство любви, которое побудило ее скрыть от него всю эту историю и ее последствия.
– И вот – видишь ли, до чего было довело меня все это! – закончила она, указав на висевшую на стене и не сорванную еще петлю.
Бероев при виде этой петли ясно почувствовал, как от внутреннего ужаса холодом мураши у него по спине побежали.
– Пять минут позже – и всему бы конец! – смутно прошептал он, под тем же впечатлением и даже со страхом каким-то покосясь на стену.
– Но теперь уже этого не будет! – с верой и увлечением глубокой любви прервала его арестантка. – Оправдают ли они меня или не оправдают – мне все-таки легче будет, чем до этой минуты. В Сибирь… Что ж, и в Сибирь пойду, лишь бы ты да дети со мною! Там уж, даст бог, одни мы будем, там, может, губить некому будет! Хуже, чем тут, ведь уж едва ли где можно, а мне и здесь теперь ничего, я и с этим вот помирилась… Ты, мой милый, добрый, ты теперь со мною – больше мне нечего бояться!