Сочинения великих итальянцев XVI века - Макиавелли Никколо. Страница 47
XXII
Но любовь не довольствуется тем, что она, точно хлыстом, подстегивает нас желанием, нет: как желание рождает все прочие страсти, так первое возникающее в нас влечение, точно широкая река, ветвится тысячью других желаний, каковые у влюбленных сколь многочисленны, столь и прихотливы. Ведь хотя влюбленные устремлены большей частью к одной цели, все же, из-за того, что различен предмет желаний и различна участь влюбленных, каждый, без сомнения, «желает» на свой манер. Иной, увлеченный погоней, все силы полагает на преследование возлюбленной и, о, сколько и каких одолевает препятствий, сколько раз падает и подымается, как искалывает терниями ноги, как часто пресекается у него дыхание прежде, чем он настигнет добычу. Иной, завладев вожделенным предметом, желает его удержать и, отдавая тому все помыслы и силы, растрачивает время, оказываясь жалким в счастье, нищим в богатстве, несчастным в удаче. Иной, лишившись обладания своим сокровищем, жаждет его возвратить и домогается утраченного, на какие только ни соглашаясь тяжкие условия и недостойные сделки, какими ни исходя слезами, умоляя, стеная и тем безрассудно подвергая опасности свою жизнь. Но по^ куда желание лишь зарождается, будущие тяготы, горести и мучения остаются сокрыты. Ведь как, войдя в лес, сначала мнишь, что идешь легкой тропой, но углубляясь, видишь, что путь чем дальше, тем труднее, так и тут: увлекшись каким-либо предметом, рассчитываешь с легкостью к нему приблизиться, но, пытаясь достигнуть цели, замечаешь, что с каждым шагом тропа делается все теснее и непроходимей. Оттого же случается нам и попасть в беду: ведь когда мы не видим прямой дороги к цели, то иной раз не гнушаемся пойти кривой дорогой. А она неотвратимо ведет к обидам, раздорам, ненависти, а после и к худшему, чего вначале никто не мог бы предвидеть. Не пускаясь в подробности, напомню лишь, сколько раз по таковой причине многие искали гибели других людей, а иной раз и самого близкого человека; сколько женщин, увлекаемых желанием, обрекли на гибель своих мужей! Поистине, если бы могло быть нечто худшее этого, я продолжил бы, но возможно ли что худшее? Священное ложе мужа и жены, свидетель тайных мгновений их жизни, их сладостнейших объятий, по вине нового любовного влечения орошается и обагряется невинной кровью одного из супругов, павшего от клинка другого.
XXIII
А теперь повернем паруса прочь от острых и коварных рифов желания и войдем в мутные и опасные воды преходящих восторгов. Ведайте, о дамы, что радость возрастает в нас соответственно тому, насколько сильно наша душа влеклась к предмету, явившемуся причиной радости. Обретя сей предмет, мы тем сильнее ликуем, чем больше усилий было положено на его обретение. Но так как никакое желание не имеет в нас такой силы и не влечет нас столь мощно к вожделенному предмету, как желание, пришпориваемое и подстрекаемое любовью, то и происходит так, что самым бурным бывает восторг влюбленных, когда они достигают берега хотя бы одного из своих желаний. В самом деле, разве кто-нибудь так ликует от малейшего взгляда, от двух оброненных словечек, от касания руки и тому подобных пустяков, как ликует влюбленный, кому превыше всякой меры милы и любезны подобные утехи. Никто, конечно! Не подумайте, впрочем, что влюбленные оказываются вследствие того в лучшем положении, чем прочие люди; ведь очевидно, что их радость большей частью, а вернее, всегда, сопряжена с бесчисленными скорбями, каких другие люди могут вовсе не знать; так что если их радость во много крат превышает радости других людей, то она тысячекратно перекрывается их страданием. Не говоря уж о том, что радость, выходящая из границ подобающего, не может быть здравой, и ее следовало бы считать не радостью, но скоро преходящим и глупым заблуждением. Каковое вредно еще и потому, что дурманит влюбленных, отчего они, оставив всякое честное дело, всякое похвальное рвение, всякое почетное предприятие и всякий свой долг, точно погрузясь памятью в Лету, забывают обо всем, кроме своего недуга, и ему одному посвящают все мысли и попечения. Отчего они терпят урон и позор и вдобавок, став врагами самим себе, добровольно отдают себя в рабство тысяче бедствий. Сколько ночей проводит в бдении несчастный влюбленный, сколько дней губит, поглощенный одной мыслью, сколько верст исхаживает напрасно, сколько бумаги орошает чернилами вперемешку со слезами, прежде чем обретает хоть один час отрады, да и тот не протекает без тревог, ибо радость, восторг перемежаются жалобными речами, пламенными вздохами, плачем, приступами страха; но даже если дело обходится без тревог, все равно час этот, скоро пролетая, уносит с собою все услады, стоившие многих страданий, и оставляет лишь щемящую боль в сердце. Кто не знает, сколько сожалений, сколько насмешек, сколько потрясений, огорчений, мыслей о мести, вспышек негодования претерпевает влюбленный раньше, чем наступит час отрады? Кто не знает, какой ревностью, завистью, подозрениями, соперничеством и, наконец, какой полынной горечью был окуплен сей миг сладости? Без сомнения, меньше ракушек на берегах или листьев, шумящих под ветром в саду, когда он еще зеленеет и полнится жизнью, нежели страданий в каждой любовной утехе. И если иной раз случится, что нет в сих утехах ни боли, ни тоски — что немыслимо, но предположим, что оно так, — то они, утехи, оказываются оттого лишь хуже и вредоносней. Счастье в любви переменчиво, переменчивее, чем в любых мирских делах, так как управляемо самым легкомысленным господином. И вот, когда счастье изменяет, несчастье сокрушает нас тем безжалостнее, чем большим казалось нам блаженство. Тут-то мы и жалуемся на любовь, озлобляемся против самих себя и томимся жизнью; чему примером я сам, как оно явствует из следующего стихотворения, которое, верно, покажется вам длиннее обычного: оно длинно потому, что меньшее количество строк не вместило бы изображения моих страданий:
Нет, не знавал еще никто на свете Ни слаще дня, ни безмятежней ночи, Чем те, увы, что мне ласкали душу, Пока не стала к сладостному ладу Моих стихов примешиваться горечь, И жар любовный не коснулся жизни.
И вот нарушилось теченье жизни, И самые печальные на свете, Несущие уныние и горечь, Я ныне коротаю дни и ночи, Виденья отравляют сладость лада, И безутешную смущают душу.
А я свою возвышенную душу
Не думал обратить к столь низкой жизни
И превратить в жестокость сладость лада.
Но не бывало так еще на свете,
Чтоб день не скрылся под покровом ночи.
И следует за радостями горечь.
Так и за мною следовала горечь. А подозренье не смущало душу. Иначе б в те златые дни и ночи До срока положил конец я жизни, Чтоб никакие тяготы на свете Не отравили сладкозвучье лада.
И ныне темой песенного лада Амур мне задает не смех, а горечь. Без прежней радости живу на свете. Но что за ветер, надломивший душу, Затеял ураган на глади жизни Меж рифов в самые глухие ночи?
О, где те упоительные ночи
Без сна? О, где сегодня сладость лада,
Развеивающего скуку жизни?
Кто превратил былую сладость в горечь?
Зачем дожил я до того, что душу
В себе таю мрачнейшую на свете?
И солнца мне уж больше нет на свете. Все гуще мрак моей несчастной ночи, Не меньше солнца гревшей прежде душу. Былую песнь мою — веселье лада Окрашивало, нынешнюю — горечь, Столь отравляющая сладость жизни.
Пусть знают все о прежде сладкой жизни, Но, волей Той, что лишь одна на свете Дарует сладость, — превращенной в горечь. Я перенес спокойно б эти ночи, Своей бедою не тревожа лада. Но, нет, покой не заполняет душу.
Жестокая, что ранила мне душу, Едва при этом не сгубив и жизни, Теперь бежит от горестного лада, Не помня о былом отрадном свете, Не видя нынешней унылой ночи. И слезная Ее не тронет горечь.
Лишь нимфа Sxolii слышит песен горечь, Во мне почуяв родственную душу, И вторит плачу о несчастной ночи. Одно мне служит утешеньем в жизни: Проходит без возврата все на свете, Но голос мой всегда — основа лада.