Сочинения великих итальянцев XVI века - Макиавелли Никколо. Страница 52

II

Но поскольку людям порою так нравится укорять, что они пеняют даже за то, что не стоит попреков, то некоторым, порицающим меня за то, что я не подражал Боккаччо и не прибегал к использованию современной тосканской речи, не удержусь заметить, что хотя Боккаччо, сей благородный ум своего времени, писал в иных случаях обдуманно и старательно, тем не менее он писал много лучше, когда следовал лишь предводительству ума и своего природного вдохновения и вовсе не помышлял и не заботился об отделке своих писаний, нежели когда он, прилагая труды и усердие, силился добиться большего изящества и совершенства. Поэтому даже его почитатели утверждают, что он сам весьма ошибался в суждении о собственных вещах, низко оценивая то, что принесло ему славу, и высоко — то, цена чему ничтожна. Итак, подражай я манере писать, которая вызывала осуждение со стороны тех, кто в остальном его превозносит, я не смог бы избежать точно таких обвинений, которые в данном плане были предъявлены самому Боккаччо. И заслужил бы их намного больше, ибо он совершал ошибку, веря, что творит хорошо, а я — зная, что творю дурно. Если же я подражал бы тому способу, который многими почитался хорошим, но им был не столь ценим, то мне казалось бы, что таким подражанием я бы заявил о несогласии с суждением того, кому подражаю, что, по моему разумению, было бы бестактно. И даже если бы это соображение меня не удержало, я не смог бы ему подражать в силу самого предмета, ибо он не писал ничего подобного этим книгам о ♦Придворном»; и его языку, по-моему, я не должен был подражать, ибо сила и истинная норма хорошей речи вырабатывается скорее при употреблении, нежели как-то иначе, и всегда поступают неправильно, когда употребляют слова, не встречающиеся в обиходе. Посему было бы неуместно, если бы я использовал многие из тех слов, что у Боккаччо, кои были в ходу в его время, а ныне не употребляются самими же тосканцами. Я также не хочу брать обязательство использовать сегодняшнюю тосканскую речь. Ведь связи между различными народами способствовали тому, что от одного к другому, как и товары, передавались также новые слова, которые затем либо сохранялись, либо утрачивались, будучи приняты в употреблении или отвергнуты. Помимо примера древних, это хорошо видно также у Боккаччо, вводившего весьма много французских, испанских и провансальских слов, иные из которых, видимо, не очень понятны сегодня и тосканцам; но если бы кто-нибудь их все снял, то книга его была бы намного слабее. И, по моему мнению, речь других прославленных городов Италии, где собираются люди мудрые, даровитые и красноречивые и обсуждают важные предметы касательно управления государством, наук, военного искусства и разных видов деятельности, не должна быть оставлена совсем без внимания. Я полагаю, можно с полным основанием употреблять на письме используемые в этих местах при разговоре слова, которые заключают в себе изящество, приятны в произношении и всеми считаются красивыми и выразительными, хотя они не тосканского и даже не итальянского происхождения. Кроме того, в Тоскане употребляют много слов явно из испорченной латыни, которые в Ломбардии и других частях Италии сохранились целыми и невредимыми в разговорном обиходе всех и каждого, так что благородные их признают красивыми, а народ понимает без затруднений. Посему мне кажется, я не допустил ошибки, если на письме употребил некоторые из них, предпочтя скорее чистые и совершенные формы родной речи испорченным и покореженным чужой. Мне не представляется справедливым правило, утверждаемое многими, будто народный язык тем более красив, чем меньше он похож на латинский. И я не понимаю, почему за одним разговорным языком следует признавать намного более значительный авторитет, чем за другим: ведь если тосканский обладает способностью облагораживать испорченные и неполновесные латинские слова и наделять их таким очарованием, что их, столь сильно покореженные, всякий может использовать, находя добротными (что никто и не отрицает), то ломбардский или любой другой разве не вправе сохранить те же латинские слова чистыми, полновесными, подлинными, ни в чем не искаженными, так чтобы к ним относились с терпимостью. Нет, на самом деле подобно тому, как намерение создавать новые слова или сохранять старые, не сообразуясь с тем, к чему привыкли, можно назвать высокомерным самомнением, так намерение вопреки силе той же привычки уничтожать и словно заживо хоронить слова, которые существуют уже многие столетия, огражденные щитом обыкновения от посягательств времени, и сохраняют достоинство и великолепие свое в условиях, когда по причине войн и разрушений, постигших Италию, изменились язык, постройки, одеяния, нравы, было бы не только трудно осуществимым, но и нечестивым. Поэтому мне кажется извинительным то, что я не пожелал использовать слова, встречающиеся у Боккаччо, но более не употребляемые в Тоскане, и подчиниться правилу тех, кто полагает недопустимым использование слов, не употребляемых в Тоскане теперь. И все же смею полагать, что и в содержании книги и в ее языке — поскольку один язык способен служить подспорьем другому — есть подражание авторам, столь же достойным хвалы, сколь и Боккаччо. Не думаю, что мне следовало бы поставить в вину то, что я предпочел выглядеть скорее ломбардцем, говоря по-ломбардски, чем не тосканцем, говоря слишком потоскански: чтобы не произошло как с Теофрастом,[318] в котором, поскольку он говорил слишком по-афински, некая старушка узнала не афинянина. Но ввиду того, что на сей предмет достаточно говорится в первой книге, я не скажу ничего более, кроме того, что —дабы устранить повод для спора — сознаюсь перед моими обвинителями в незнании их тосканского языка, такого нелегкого и малопонятного; скажу еще, что писал на своем[319] и так, как я говорю, и для тех, кто говорит вроде меня. И надеюсь, что не причинил этим никому обиды: ибо, по-моему, никому не возбраняется писать и говорить на своем собственном языке; так же как никто не принужден читать или слушать то, что ему не по вкусу. Посему если кто-то не пожелает читать моего «Придворного», я ни в малейшей степени не сочту себя тем обиженным.

III

Одни говорят, что поскольку очень трудно, если не невозможно, найти человека столь совершенного, каким, по моему убеждению, должен быть Придворный, то не стоит и писать о нем, ибо тщетно обучать тому, чему выучиться нельзя. Им я отвечаю, что предпочитаю заблуждаться вместе с Платоном, Ксенофонтом и Марком Туллием,[320] хотя и не завожу разговор о мире умопостигаемом и идеальном, в коем (согласно их мнению), наряду с идеей совершенного Государства, совершенного Государя, совершенного Оратора, пребывает также идея совершенного Придворного. И если мне в моем описании не удалось приблизиться к образу оного, то еще меньше старания употребят придворные, чтобы делами приблизиться к той конечной цели, какую я им начертал. И пусть при этом они не смогут достичь совершенства — такого, каким оно должно быть и каким я старался его изобразить, — все равно тот, кто более к нему приблизится, и будет наиболее совершенным; подобно тому, как когда никто из многих лучников, целящих в одну мишень, не попадает в самый центр, тот, кто более других был близок к этому, и является, без сомнения, наилучшим. Иные же говорят, что я хотел изобразить себя самого, и убеждают меня в том, что все свойства, которыми я наделяю Придворного, заключены во мне. Не стану утверждать, будто не стремился ко всему, что хотел бы видеть в Придворном; и думаю, что, не имея некоторых познаний относительно предметов, рассматриваемых в книге, едва ли я смог бы писать о них. Но я не столь заблуждаюсь на собственный счет, чтобы возомнить, будто обладаю всем тем, что способен пожелать.

Защиту от этих и, возможно, от многих других обвинений я возлагаю отныне на волю общественного мнения, поскольку очень часто большинство, даже в чем-то не разбираясь, природным чутьем распознает все же, что хорошо и что плохо, и, будучи не в состоянии привести какой-нибудь довод, одно принимает и любит, а другое отвергает и ненавидит. Посему если книга получит всеобщее одобрение, я ее сочту хорошей и достойной того, чтобы жить; если же нет, я ее сочту плохой и сразу позабочусь о том, чтобы она была предана забвению. Если, однако, мои обвинители не удовлетворятся сим общественным вердиктом, то пусть, по крайней мере, довольствуются тем, какой произнесет время. Ибо оно открывает в конце концов незримые изъяны любой вещи и, будучи отцом истины и беспристрастным судией, выносит всегда справедливый приговор о жизни или смерти писаний.