Сочинения великих итальянцев XVI века - Макиавелли Никколо. Страница 61
XXVII
Здесь мессер Бернардо Биббиена не выдержал и сказал:
— Вот и нашелся человек, который одобрит манеру танца нашего мессера Роберто, ибо все остальные, кажется, не обратили на нее внимание. Если означенное совершенство проявляется в раскованности (sprezzatura), когда всем видом своим показывают, что не придают значения тому, чем заняты, и думают о чем угодно другом, то тогда в танцах равного мессеру Роберто не сыщется в целом свете. Желая ясно показать, что он не думает о танце, он часто позволяет накидке соскользнуть с плеч, а туфлям с ног и, не подбирая их, так и продолжает танцевать.
Тогда Граф ответил:
— Если вы хотите, чтобы я продолжал, скажу еще о наших недостатках. Разве вы не видите, что то, что у мессера Роберто вы именуете раскованностью, есть самая настоящая аффектация? Ведь совершенно очевидно, что он изо всех сил старается казаться беззаботным, а это и есть проявление чрезмерной озабоченности. И поскольку он преступает, несомненно, границы умеренности, то его раскованность аффектированна и производит дурное впечатление. Выходит как раз противоположно тому, на что надеялись, а именно скрыть искусство. Посему я не думаю, что аффектация менее порочна в раскованности (которая сама по себе похвальна), когда одежде позволяют валиться с плеч, нежели в элегантности (которая сама по себе тоже достойна хвалы), когда голову держат слишком твердо из боязни испортить прическу, или в подкладке головного убора носят зеркальце, а в обшлаге — гребешок, и на улицах появляются обязательно в сопровождении пажа с полотенцем и щеткой. Ибо такого рода и элегантность и раскованность слишком близки к крайности. А это всегда плохо, ибо несовместимо с той безыскусной и чарующей простотой, которая столь располагает к себе души людей. Посмотрите, какое неуклюжее впечатление производит наездник, стараясь в седле держаться прямо, или, как у нас принято говорить, на венецианский манер, в сравнении с другим, который, похоже, не задумываясь об этом, на коне чувствует себя так непринужденно и уверенно, словно стоит на земле. Насколько привлекательнее и уважаемее дворянин, что носит оружие, но при этом прост, скромен в речах и не кичлив, нежели другой, который только и знает хвалить себя да, изрыгая угрозы и ругательства, делать вид, что бросает вызов всему миру! Что это, если не аффектированное желание выглядеть неустрашимым? И с подобным мы сталкиваемся всюду, что бы только ни делалось или ни говорилось людьми.
XXVIII
Тогда синьор Маньифико сказал:
— Это справедливо и в отношении музыки. Совершают грубейшую ошибку, когда берут два совершенных консонанса один за другим, так как слуху нашему неприятно одно и то же ощущение, и он предпочитает часто секунду или септиму, что само по себе является резким и нестерпимым диссонансом. Сие происходит потому, что такая последовательность совершенных [консонансов] порождает пресыщение и обнаруживает чересчур деланую гармонию. Этого избегают введением несовершенных звукосочетаний как бы для сравнения, отчего слух наш, сильнее напрягаясь, с большим нетерпением ждет и вкушает совершенные, а подчас находит удовольствие в диссонансах секунды и септимы как в чем-то непредумышленном.
— Вот вам, — ответил Граф, — пример того, сколь опасна аффектация в этом, как и во всем другом. Говорят, еще среди знаменитых живописцев древности бытовала поговорка — чрезмерная старательность приносит вред, а Апеллес порицал Протогена[344] за то, что тот никак не мог оторваться от холста.
— Тем же самым недостатком, — вмешался мессер Чезаре, — мне кажется, страдает наш брат Серафино, который не в состоянии оторваться от стола,[345] по крайней мере до тех пор, покуда не убраны все кушанья.
Граф улыбнулся и добавил:
— Апеллес хотел сказать, что Протоген как живописец не знал, когда надо поставить точку; иными словами, упрекал за то, что тот слишком аффектирован в своих работах. Итак, то противоположное аффектированности качество, которое мы теперь именуем раскованностью, помимо того что является истинным источником, откуда проистекает грация, обладает также еще одним достоинством: сопутствуя любому, даже самому незначительному, действию человека, она не только сразу же открывает умение делающего, но нередко заставляет ценить это его умение много больше того, чем оно заслуживает в действительности. Ибо у присутствующих создается впечатление, что тот, кто столь легко совершает что-либо, вполне способен на большее, и если бы в деле, которым он занят, он поупражнялся и поусердствовал, то смог бы преуспеть в нем куда значительнее. Чтобы умножить подобные примеры, возьмем человека, умеющего владеть оружием: если, изготовляясь метнуть копье, беря в руку шпагу или другое оружие, он встает в позу так легко и быстро, что создается впечатление, будто все его тело принимает это положение естественно и без всякого усилия, то, даже не сделав ничего иного, он покажется любому в совершенстве овладевшим данным упражнением. То же самое в танцах: один только шаг, одно только грациозное и непринужденное движение тела тотчас выдает умелость танцующего. Если певец во время исполнения произносит в двойном группетто[346] одну лишь ноту так нежно и с такой легкостью, что кажется, будто у него получилось само собой, то уже одним этим он дает понять, что способен и на большее. Часто и в живописи одна только невымученная линия, один только мазок кисти, положенный легко, так что кажется, будто рука, не ведомая никакой выучкой или искусством, сама собой движется к своей цели соответственно намерению художника, — с очевидностью доказывает совершенство мастера, о каковом каждый судит затем согласно своему разумению. Это справедливо и в отношении почти всего остального. Итак, наш Придворный будет почитаться совершенным и во всем будет наделен грацией, особенно же в речи, если он сумеет избежать аффектации, коей подвержены многие и подчас более других некоторые наши ломбардцы: находясь год в отлучке, по возвращении домой они тотчас принимаются говорить на римском диалекте, по-испански, по-французски и Бог знает как; а все это проистекает из непомерного желания казаться многознающими. Таким образом, люди стараются и усердствуют в приобретении препротивного порока. В самом деле, мне стоило бы немалого труда, если бы в этих наших беседах я вознамерился употреблять старинные тосканские слова, отвергнутые в разговорном обиходе нынешних тосканцев; а кроме того, полагаю, все меня подняли бы на смех.
XXIX
На это мессер Федерико сказал:
— Конечно, в беседах друг с другом, какие мы ведем сейчас, пожалуй, было бы некстати употреблять такого рода старинные тосканские слова. Поскольку, как вы заметили, они бы утомляли как говорящего, так слушающего и не без труда воспринимались бы многими. Но если кто ими пренебрег бы, занимаясь сочинительством, то я, разумеется, счел бы, что он совершает ошибку, ибо написанному они придают изящество и силу и благодаря им речь становится исполненной степенности и величавости гораздо более, чем при использовании современной лексики.
— Не знаю, — ответил Граф, — какое изящество и силу способны придать написанному слова, которых нужно избегать не только в беседах типа нашей теперешней (что вы сами признаете), но и в любых других, какие можно было бы вообразить. Ведь случись человеку с хорошим вкусом держать речь о чем-то значительном перед сенатом самой Флоренции,38 или с лицом, занимающим в этом городе высокое положение, беседовать частным образом о важных делах, или с кем бы то ни было — дружески о вещах приятных, а с дамами и кавалерами — о любви, или шутить и смеяться на празднике во время игры и где бы там ни было еще, — то есть в любое время, в любом месте и по любому поводу — я убежден, что он поостерегся бы употреблять старинные тосканские слова. А если бы употребил, то себя выставил бы на посмешище, а у слушающих его возбудил бы немалое раздражение. Мне кажется очень странным использовать в письме как добротные (bone) те слова, которых избегают за непригодностью в любом типе беседы, а также рассчитывать на то, что то, что нимало не годится для устной речи, сможет самым подходящим образом быть употреблено на письме. Ибо, по-моему, письменная речь не что иное, как форма разговорной речи, сохраняющаяся и после того, как мы кончили говорить, словно бы она была образом или, скорее, жизнью слов. И все же в разговорной речи, исчезающей, лишь только голос отзвучал, пожалуй, допустимы некоторые выражения, нетерпимые на письме; ведь письмо сохраняет слова и отдает их на суд читающего, оставляя время для тщательного их рассмотрения. Поэтому было бы разумно с большим вниманием отнестись к этому типу речи, дабы была она изящной и правильной; сие не означает, что слова, употребляемые на письме, должны быть отличны от тех, которые используются в разговоре, — но что на письме следует отдавать предпочтение самым красивым словам, встречаемым в устной речи. Если бы на письме дозволительным было то, что недозволительно в разговоре, — это привело бы к величайшей, на мой взгляд, несообразности: оказалось бы, что большей свободой можно пользоваться там, где нужно употреблять большее усердие, и изобретательность, допущенная на письме, обернулась бы не пользой, но вредом. Посему верна мысль, что уместное на письме уместно также и в разговоре; и такая устная речь наиболее изящна, коя подобна изящно написанному. Полагаю также, что значительно необходимее быть понятным в сочинениях, чем в речах, ибо тот, кто пишет, не всегда доступен для читателя, как тот, кто говорит — для слушателя. Однако я был бы доволен, если бы люди не только остерегались употреблять во множестве старинные тосканские слова, но и потрудились бы на письме и в разговоре использовать такие, которые теперь являются обиходными в Тоскане и в других областях Италии и которые в своем звучании заключают некоторую приятность (grazia). И сдается мне, кто предпочитает следовать иному правилу, не сможет избежать столь достойной осуждения аффектации, о которой мы вели речь прежде.