Забавы Герберта Адлера - Кригер Борис. Страница 21
В весьма затасканной концепции неминуемого переселения душ Герберту не нравилась именно необходимость снова оказаться в беспомощности пеленок, которые волочатся за индивидом в его взрослую жизнь, именно эта беспомощность сознания и вера в сверхъестественное предначертание дурной детской судьбы коробили Герберта, и он настойчиво старался отмахнуться от мысли, что за последним вздохом последует пленительное, но рискованное путешествие в промежуточное бытие, завершающееся новым витком жизни. Чтение тибетской «Книги мертвых» выводило Адлера из сонного, обыденного равновесия, и подспудно он знал, что, видимо, так оно все и есть, и его «ум, утративший опору, гонимый ветром кармы», обречен на бесчетное повторение циклов, и Герберт внутренне готовил себя не растеряться, когда «из глубины света придет могучий грохот – естественный звук абсолютной сути», не сплоховать в этот самый что ни на есть момент всех моментов, а то, что беспокойные позывные Книги мертвых («…о сын благородной семьи, слушай, не отвлекаясь…») заставляли волосы подниматься дыбом, было верным знаком, что все это – неспроста.
Но до того как решать вселенские вопросы перехода в иные миры, нужно было как-то доживать жизнь, ту же самую, что и в детстве, ту же самую, что и в мятущейся по закоулкам юности.
«Невероятно, что все это части одной и той же жизни, и вот эти мои руки, на которые я смотрю, – это все те же руки… Кажется, пальцы стали короче… Не иначе от бесстыжего искривления пространства. Интересно, откуда же это чувство невероятности того, что все, что сейчас проистекает, и есть продолжение все той же жизни? Зачем моему сознанию требуется такое ежедневное обновление, словно бы я – это вовсе и не я, а кто я такой, не известно…»
Родители Герберта создали странную культуру отношений. Он помнил их чаще ругающимися, разумеется, по низменным поводам, чем пребывающими в приятном расположении духа. Со стороны трудно было понять, что же удерживало вместе этих столь разных и, казалось, смертельно уставших друг от друга людей. Можно было, конечно, разглагольствовать о странностях любви, о каких-то таинственных внутренних отношениях, скрытых от взоров пристальных и пристрастных, но скорее всего, это был один из многочисленных бездумных союзов, единственным положительным результатом которого стало появление на свет Герберта, – хотя и в этом Герберт периодически начинал сомневаться.
Целый ворох патологических взаимодействий ознаменовывал семейную жизнь родителей Герберта. Опять же со стороны она казалась бесполезной и невнятной, и нельзя было сказать, что любовь растаяла в дымке времен, поскольку, вглядываясь назад, в свое прокуренное отцовскими папиросами детство, ничего, кроме взаимных обид в родительских отношениях между собой, да и в отношениях с детьми, Герберт узреть не мог.
Его старший брат и вовсе отпочковался от этой семьи, огородив себя надежной стеной безучастия. Герберт не мог позволить себе такой подход, поскольку он неизбежно противоречил бы его натуре, но будучи, как мы установили, человеком подлым и двуличным, Герберт продолжал нести в себе зерно полюбовного сыновства, на самом деле не понимая, каким образом такие отношения в семье могут вообще порождать какие-либо теплые чувства.
Адлер всеми силами пытался не переносить опыт своего домашнего очага, так сказать, до боли родных пенатов, в свою семью, в свои отношения с Эльзой, Энжелой и Джейком, но подчас это было выше его сил, и он словно бы со стороны слышал в своем голосе нотки своего отца в стиле:
– А почему… ты… не… выучил… уроки?
Герберт понимал, что любить своих ближних нужно не за что-то, не потому, что они успешны, трудолюбивы и ведут себя в соответствии с твоими ожиданиями. Любить их нужно просто так, беззаветно, без предварительных условий. Герберт пытался так любить, и иногда ему казалось, что он преуспевает на этой ниве, но «почему… ты… не… выучил… уроки?» снова брало верх, и благие намерения на безусловную любовь катились в тартарары…
Внешне жизнь Адлеров абсолютно не походила на сумрачную взаимную агрессию его родителей, но внутренне Герберту не удалось превозмочь себя, и поступки его детей строго различались по степени полезности в отношении семьи, рода, человечества, чего угодно, но только не их самих, не их уникального, неповторимого понимания своей собственной жизни. Поэтому в семье Адлеров ни у кого не было своей собственной жизни, включая самого Герберта. Они жили жизнью семейной, которая перетекала незаметно и пагубно в деловую, экономическую жизнь, и хотя внешне все были довольны, внутренне у каждого зрел неизбывный бунт и желание перевернуть все вверх тормашками, но чаши весов указывали на полную несостоятельность таких планов, и приходилось стараться оставаться благоразумными, чтобы опять же не разочаровать друг друга, и хотя нередко все четверо не хотели чего-то по отдельности, но вместе совершали, ибо давно уже перестали быть отдельными индивидами, а представляли некий новый общественный организм, идеальную ячейку общества, славную единицу бытия, на которую пророки глядели бы с гордостью и одобрением, а соседи и редкие приятели – с плохо скрываемой завистью и неприязнью.
Конечно, усилия четверых всегда больше и надежнее, чем разрывающие в клочки ссоры и противодействия, поэтому семья Адлеров достигала того, что было недостижимо другими семьями, но с другой стороны, в каждом из ее членов ютился импульс потребности в личной свободе, чье отсутствие спутывало их по рукам и ногам, – неважно, проживали они вместе или на разных континентах.
Родители Эльзы были совершенно другими людьми. Каждый из них был в своем роде редким оттенком в разннобразной палитре человеческих типажей, и вместе они составляли совершенно особый конгломерат чувств и отношений. Нельзя было описать их единым термином, припечатать штампом и успокоиться, ибо самым главным свойством этой пары была изменчивость. Они легко могли обаять новичка своей приветливостью и шармом, но страдали периодическими затмениями доброго сознания, и тогда в них поднималась желчь и раздражительность, которую трудно было перенести. Идея самопожертвования и скромности доходила у них до такой щемящей обостренности, что они становились неудобны самим себе и окружающим, ибо каждый кусочек, каждый незначительный глоточек обсуждался между ними подробно и настойчиво, чтобы, не дай бог, кто-нибудь из них не позволил себе чего-нибудь лишнего. Инициатива этого самопожертвования проистекала, безусловно, от отца, который возвел в зенит своего кредо правило, что «самая неприятная и трудная работа должна быть сделана в первую очередь», что жизнь прожить нужно примерно в стиле Христа, и если окончить свои дни не на кресте, то по крайней мере, в недрах танка, идущего на приступ какого-нибудь строения, враждебного свету и справедливости. Жена, правда, скорее подыгрывала мужу, чем искренне желала лечь под гусеницы боевой машины истории. Естественно, что с такими побуждениями эти люди ни с кем не уживались, превращая свою жизнь в нескончаемый подвиг, ныряя в омуты самоотречения и периодически выныривая оттуда обратно в спертую атмосферу непонимания.
Так или иначе, их нередко изгоняли, хотя, впрочем, чаще всего они уходили сами. Вот только в последний раз изгнание было настоящим – в антично-средневековом вкусе. Они стали изгнанниками на старости лет, можно сказать, в состоянии полной босоногости. Только вопреки легенде об Уленшпигеле, в которой Клаас предпочел изгнанию гибель на костре, наши герои предпочли изгнанию изгнание, и «пошли они, солнцем палимые…»
Лишившись возможности проживать на старом месте, они перебрались поближе к Адлерам, повергнув всех в предусмотрительный трепет, ибо последняя попытка подобного сближения лет двенадцать назад привела чуть ли не к разводу Герберта с Эльзой… Такова была разрушительная сила этих двух неунывающих самопожертвователей.
Однако на этот раз все началось полюбовно. Над семьей Адлеров зашелестела райская иллюзия полного семейного счастья: дедушка и бабушка навещали их чуть не каждый день, и все чувствовали на себе нежные лучи их трогательной любви.