Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 10
— Да вон! Вон! Идут! — Любка похватала с пола ребятишек и побросала их на печь.
Широкая толпа простоволосых мужиков в черном брела меж дворами, серединой улицы, рты раскрыты, будто ветер встречный через себя цедили. Не то песню, не то молитву тянули. Палки в руках.
Передний нес раму с портретом царя. Рама, вправленная в расшитое полотенце, висела на шее мужика, он придерживал ее руками, оставляя пространство между своей грудью и царем.
— Вот они, радость наша, и нас не минули! И нас!.. И нашу слободку осчастливили! — вбежала Стюрка Пыхова, она в возбуждении пыталась облобызать Любку.
Толпа прошла мимо, в край улицы, лишь задержалась против двух-трех дворов, никаких, однако, нарушений не производя. Двое или трое соседей, в том числе Пыхов, выбежали за ворота, на ходу застегивали пуговицы на полушубках, увязались было за процессией, но скоро вернулись и стояли среди дороги. Крепчавший ветер насквозь продувал улицу.
Притуманенно-медный смутный круг солнца лежал подплавленным своим краем на земле где-то по ту сторону заснеженных камышовых болот, а на всем пространстве между солнцем и городом воздух дымился багрово, обещая худые перемены.
Алешка раздобыл старую, с заклепанным цевьем бердану, зарядил мелкой дробью и с наступлением темна выходил во двор. До света шагал между овином и конюшней, притуляясь иногда на чурках у поленницы, чтобы унять можжание в набухших больных ногах. Обостренным ухом слышал, что в соседних дворах тоже не спали — ходили. Пыхов бренчал на чердаке старым прохудившимся жестяным корытом, подобранным на линии, раздражал слободских собак. Его собственный кобель уже не лаял, а только обессилено хрипел надорванным горлом. Нервно повизгивала собачонка во дворе Тихоновского. Песье возбуждение из слободки перекидывалось за овраг, в центральную часть города, к станции, и куда-то еще дальше.
Алешка заприметил особо раскатисто-звонкий собачий дискант, доносящийся, должно быть, с самого берега Оби, и, если иногда собака долго не обнаруживала себя, начинал беспокоиться: уж не прибили ли?
Как-то под вечер забежал Афанасий, белый от метели, снег набился и в воротник, и в шапку, отряхивался, ударяя себя рукавицей. Сидел он недолго, угрюмо выпил чай, а уходя, уже на пороге, обернулся и хмуро предупредил, что по дворам должны пойти «списчики» с обращением к царю и что эту бумагу подписывать не надо ни в коем случае.
— Понимаете, не надо, не надо... Важно очень!.. И соседям про то скажите. Ни в коем случае, понимаете?..
И верно, Афанасий знал, что говорил: «списчики» пришли. Два сухих старичка. В глубоких глазницах свет доброты и ласки. Они развернули на столе длинную, хрустко шелестящую бумагу и сказали, что собирают подписи под обращением народа к царю с «нижайшей просьбой защитить своей всесильной, всемогущей, всевластной рукой своих верных подданных от смутьянов и разрушителей». Один старичок, кивая и светя глазками, держал в руке пузырек с чернилами, другой, так же кивая с доверием и сочувствием, поднимал ручку с обмакнутым пером. Алешка с Любкой, конечно же, подписали, ни о чем лишнем не спрашивая, хотя спросить следовало бы: ну, например, про то, как жить, как детей уберечь. Да мало ли про что! В слободке во всех дворах подписали бумагу, ни один не отказался.
У Алешки в ту пору вышел разговор с Вербуком. Сперва, как обычно, о хозяйственных делах, а потом:
— Ночью-то все с берданой? Так, так. Причина и следствие... Против кого ты заряд приготовил, они — кто? Они выразители. Чего? Ну, соображай, будущий купец! Выразители... кого? Чего? Скажу тебе: сами себя выразители. Больше ничего и никого. То есть своей собственной, самоличной свободы. Обыкновенные они люди. Народ. Засвербило где-то под мышкой, защекотало в левой пятке, они и пошли. Как же, свобода, делай, что хочешь. Натура! Та-ак? Что хочу, то и ворочу. Кто виноват? Я к тому... Кто виноват? Кого хватать? Откуда такая свобода?
— Свобода... она от царя, — сказал Алешка.
— Что? Ну да. Свобода слова, печати, амнистия и... что там еще? Даруется его милостивой, вседержащей рукой... Но... соображай. Царь дарует... не может не даровать. Отчего? Не с зуду же... То есть, э-э... Вот так я тебе скажу, без лишних умствований, по-простому. Кто этой самой свободы больше всех требовал, к горлу приставал? Комитетчики, которые по депо, по станциям, по разным мастерским и фабричным производствам. А? Они или не они? Это-то, милок, знаешь, слыхивал? Небось самого агитировали, когда в артелях ходил. А?
У Алешки не было в душе настроения на такой ветвистый разговор, однако слушал, наблюдая, как затылок Вербука бугрился шишками.
— Да, к тебе там дружки в лавку заходят... Ничего, ничего. Угощай их. Когда дело сделано — чего же. Хорошо. Закуски подходящей имей на этот случай. Кусок окорока или сало... А то... луковица да краюха, они рот дерут.
— Ты, Мирон Мироныч, что же?.. — Алешка не заметил, как перешел на «ты», и Вербук сделал вид, что тоже не заметил этого. — Что же ты, Мирон Мироныч?.. Подглядываешь за мной, что ли? Не... не доверяешь, что ли?
— Бог с тобой. — Вербук мягко тряхнул плечами. — Бог с тобой, Лексей... э-э... Лексеич.
Вербук иногда, в особо интимном, что ли, расположении, позволял себе выражаться вот так, на мужицкий манер: «Лексей Лексеич».
— Ты, Мирон Мироныч, генерала из себя не делай. — на Алешку подействовала выпитая водка, выставленная околоточным.
Вербук развернулся, бритая мягкая щека его дернулась судорогой, будто тень под кожей к виску прошла, он достал из кармана пачку бурых листков.
— Вот тут напечатано... — сказал он.
Такие листки Алешке уже приходилось видеть не раз. С кульками, скрученными из таких листков, парнишки со станции за солью прибегают.
— Так будет, пока вот это... — околоточный сунул листки снова в карман и протянул в руке округлую железную коробку с шипами. — И вот это...
Алешка видел на лице хозяина выражение искренней озадаченности.
— Ты разговора хочешь... — говорил Вербук. — Эта штука изготовлена затем, чтобы под твое или мое окно вот эдак... Фыр-р! В воздух. Где она изготовлена? В твоей лавке? В магазине купца? Того, которого подожгли? В церкви? А? Связь промеж этими листками и этой бомбой... эти агитационные листки исходят от тех, кто... Догадываешься? Одно гнездо. А дальше... Догадываешься, куда веревочка дальше-то? Связь между теми, с кем ты дружбу водишь, Лексей Лексеич... Кого ты встречаешь от чистого своего сердца, за стол сажаешь...
— Не пойму, Мирон Мироныч. Что-то не пойму. С туманцем. Как кутенка на поводке водишь, — отвечал Алешка.
— Чего же не понять тут, Лексей Лексеич? Какой же тут, э-э, туманец? Но не подумай... Я ничего тебе. Я даже хвалю тебя: выпивать с ними, хлеб-соль делить со всякими такими деловому человеку надо. Полезно. Общественное мнение... Время такое, но... Лексей Лексеич, ты, вижу, истины ждешь... Вот и разговаривать давай. По-мужски. Ты мой компаньон, должен знать, чтобы в дураках не очутиться. Мой компаньон и... в дураках. А? Как понимать? Это значит, э-э, я сам как бы в первых дураках. А... в мои ли лета быть в дураках? Ты молодой еще, тебе можно. А мне... Ну, как? — Вербук снова достал листки, махнул ими перед самой Алешкиной бородой. — Они вот конфискованы. Отняты у того, кому быть бы на каторге. У твоего землячка, у этого... — Вербук был сегодня на редкость терпелив, и это-то выводило из себя Алешку. — Листки отняты, э-э... найдены как раз там... Говорю открыто. Там, в том самом бараке, где твои дружки проживают. Этот самый... Ныриков Осип. Или... как все вы того глупца зовете: Еська. Вот он — Кочетовкин самый. У которого ты бываешь, и который у тебя бывает. Но я ничего тебе, не думай. Я, наоборот, хвалю, что этак-то. Молодец, говорю, у меня Лексей Лексеич, политику знает. И всякие эти... Нет, не пугайся, бомба не у него отнята. Бомба в другом месте... Да и листки, э-э... не скажу, что у него. Они изъяты в том их артельном бараке... Но веревочка одна. Всю артель бы... На каторгу бы! Всех! Да вот — царский манифест. Царь наш всемилостив...