Ледобой. Зов (СИ) - Козаев Азамат. Страница 41
—…ты слышишь меня, Шкура? Едешь, молчишь, ровно не в себе. А-а-а, понимаю, соскучился по родным местам. Замечтался.
Да уж, замечтался. Прошлое — как яма, провалишься, умотаешься выкарабкиваться.
— Для чего тебе море, Кабус?
Купец нахмурился, ровно не расслышал.
— На что мне море? Чудак, море для купца — это все! Запад, восток, полдень, полночь, города и торжища, неведомые страны и диковинные товары.
— Да я помню, у нас море, степи ваши.
— Уйду на восток, в Торжище Великое. Вожу оттуда ароматные смолы, камни, меха диковинных зверей, что живут лишь на востоке.
— Никак в мехах нехватка?
— По эту сторону света ничего похожего нет. Конечно, мех не такой теплый и длинный, как у вас, так ведь на полудне и зимы теплее. Зато играет и переливается всеми цветами радуги. В наши края такие доставляю только я. А если бы ваши брали меньше попутного злата, торговля была бы ещё выгоднее.
— Муха тоже переливается, — буркнул Шкура вполголоса, — а топчется, известно где.
И перестал слушать. Поезд въезжал в посадку, а из лесу навстречу вышел верховой. Один. И вроде бы ничего особенного, ну мало ли верховых одиночек пылит по дорогам, но если правду говорил Стюжень, что у каждого внутрях натянуты свои тревожные струны, сейчас Шкуровы струны тревожно взныли — крупный страх прошел, зацепил когтистой лапой, аж гул в голову отдался. На встречном-поперечном синяя рубаха, шагов сто между поездом и верховым, но… как будто сивая грива у незнакомца? Воевода охранной дружины в сердцах плюнул. Так-то поглядеть, конечно, в жизни всякое бывает… хотя нет, невозможно. А если всё-таки он? Проеду и даже глазом в сторону не поведу. Плевать. Не друзья. Этот с объятиями не бросится, так и разведет судьба, один вперед, другой — назад. Ей виднее, она умница. В живых оставила.
За полста шагов до поезда Синяя Рубаха встал посреди дороги, буланого развернул поперек пути. Что за шутки? Узнал? Здороваться будет? Брататься? В ноги упадет, мол, брат мой, Шкура, богами заклинаю, прости дурака! Виноват перед тобой так, что ночи напролет спать не могу, гнетет душу, облегчения ищу. Если нет, тогда для чего?
Помотал головой, глупые мысли. Говорят ведь, растрясешь дурацкие думки, ссыплешь через уши, тут и просветлеешь. А встречный потянул из ножен меч, и таким вдруг оглушительным показался Шкуре шелест клинка, ровно стерли боги все звуки под солнцем и луной, а лязг меча напротив раскормили на всю вселенную, и дерёт он ухо, как медведь берёзу по весне. Глупость, потому и странно.
Шкура облапил рукоять. Сивый, конечно, сволочь, но не дурак, да и сволочь только потому, что не дурак. Выздоровел, вошел в силу, да и переловил всех пятерых по-одному, прошелся битюгом. Но на целый обоз быком переть?.. Синяя Рубаха отчего-то сунул руку в переметную суму, поднял над головой, раскрыл пальцы. А будто муку ветер подхватил, понёс на купеческий поезд. Головные закашлялись, заперхали, чисто песка наелись, и настало то, про что мамка в детстве говорила, стращала, чтобы спал. Как молния встречный-поперечный сорвался с места, а его буланый… Злобогова работа, больше некому — Сивый будто всех остальных объел, у каждой твари в обозе высосал резвости и силы, а коню и себе добавил. Моргается и то медленно, руки стали тяжелее колоды. Синяя Рубаха ссёк первых, а ты не успел и «мама» крикнуть. Истинно Злобоговы проделки, больше некому — шагов сорок между головой поезда и хвостом, а ровно сожрала пустота половину, счёт-другой, и он уже тут. Народец разметал, уработал в кашу, вон красные капли лениво чертят дуги, кровь первых только-только подлетает к земле, кровь последних лишь расходится из ран вовне. Хло-о-о-о-о-оп — это Шкура моргнул: смежил веки, открыл глаза, а весь поезд уже за гранью, тела ещё по седлам, а раны живым духом курятся, ровно дымок улетает в небо, глаза тускнеют, словно угли, некому поддуть, пламя возжечь. Древес, ближайший дружинный после жуткого удара завалился набок… заваливается. Разрублен до самой груди, меч распахнул воя от основания шеи по косой к бедру, из таких широких ворот жизнь вылетит, не задержится. Да она и уходит, гляди, запоминай, когда такое увидишь. Руки медленно, паточно полощут в широком замахе воздух, меч выскользнул из ослабевших пальцев и почти висит в воздухе, на клинке солнце играет, задержалось, в глаз бьет, сам плавно заваливается на сторону. Жутко так, аж глаза мёрзнут. Сивый, подлец, шагом кружок сделал, за спиной задержался, хмыкнул, дескать, ремней со спины нарежу, даже крикнуть не успеешь, да что крикнуть — сердцем и разу не булькнешь. Встал напротив, смотрит, и каждый рубец на этой страшной морде памятен, ровно не прошли с того поединка годы. Кровь. Хлещет из раны Древеса ровно подземный ключ в жуткую зиму. Почему в зиму? А замер тот ключ. Почти стоит, словно замерз. И Безрод смотрит, щерится, да вверх косит. Кровяная дуга из Древесовых жил пла-а-а-авно «взобралась на вершину», пошла вниз, ровно густой мед стекает по ложке, вот-вот на голову падет Синей Рубахе. Нет. Как осталось меж головой и струйкой пядь, ухмыльнулся, сдал буланку назад, ушел рысью. Только не случилось у коня и дороги любви — за той валкой рысью Шкуре даже наметом не успеть, и даже пыль из-под копыт родиться не успела, только-только встает. Лени-и-и-иво… Ме-е-е-едленно. Не скорее, чем кровь разлетается, да он Шкура, моргает. Счёт-другой, и его нет, а за кем пылюка встает, уже не понять. Все. Ушел. Двое выживших стоят стремя к стремени, рты распахнуты и, поди, пойми, что раскрыто шире, рот или глаза. Хло-о-о-о-о-оп…
Глава 12
Дорога к попутной заставе легла через холмистую равнинку, одно название холмы, так… бугры, не больше. Вроде равнина кругом, издалека видать, как покажется на дороге купеческий поезд, раскрывай ворота, считай обоз, принимай золото-серебро-медь. Устав заставной службы вызубрен до последнего слога, руки-ноги сами делают привычную работу, хоть вовсе спи на ходу, глаза не открывай. Не-е-ет, откроешь. Ещё как откроешь, всех богов помянешь, обережными знамениями обстучишься до синяков, и нет-нет, попеняешь на бражку. В которую пору дня эти двое появились на дороге, не сказал бы никто из заставных, ведь не исчертили темные пятна верховых березовые стволы позади, не стучали дробно копыта, не встали пылевые столбы.
— Ну-ка, глянь, Ознобец, — воевода в сомнении показал пальцем. — На глаза грешу. Не может этого быть.
Ознобец всмотрелся, недоуменно переглянулся с воеводой, прищурился попеременно обоими глазами.
— Чтоб я провалился, верховые! Двое!
— Так всё с этими двоими неправильно, аж внутри свербит.
— Ага, странно, будто мухоморов мы с тобой налопались! На глаза грешу.
— Ворожба?
— Не иначе. Человеку такое не под силу.
— Эй, Ковалёк, открывай ворота! Сберегите, боги, дайте назад вернуться!
— Я с тобой. Всё равно не поверю, когда рассказывать будешь.
Твердой и Ознобец, старейшие заставники рысью подошли к Шкуре и Кабусу. Шкура мокрый, кровью Древеса окропило по самую макушку, хорошо в глаза не попало, а что на бороде, усах, лбу чужая кровь — пусть с ним. Как смотрел на струю битвенной крови и всё гадал, зальёт глаза или не зальёт, тянул голову в сторону, да только шею мало не свернул, чуть в узлы жилы не завязал — не поспел. Обдало с ног до головы. На купчине лица нет, а тот низкий гул, что колышет всё вокруг — его рёв. Пока лишь горло звенит, ровно кот мурлычет, а дадут боги избавление от напасти, разольётся по округе крик, только уши зажимай. Успеть бы.
Заставные с опаской спешились. Чудеса чудесатые, двое верхами идут… одно слово идут — ровно на бересте оба нарисованы. Воевода толкнул товарища, показал пальцем, гляди. Муха сидела на коне, да взлетела. И висит в воздухе, точно подвешенная, и будто ветром её сносит, да так медленно, что птичий пух против неё, чисто заяц против ежа. Ознобец кивнул на дорогу, тут покруче дела — конь в воздухе висит, всеми четырьмя копытами парит, по всему видеть, наметом идёт.