Горькая линия - Шухов Иван. Страница 40
— Так точно, восподин вахмистр,— ответил, привстав на стременах, Сашка Неклюдов.
По ночам Егор Павлович Бушуев спал теперь худо. Не снимая своего потертого полкового мундира и суконных форменных шаровар с лампасами, он дремал на завалинке в полусидячем положении, то и дело открывая глаза и настороженно прислушиваясь к ночной тишине, повисшей над станицей. В каждом слабом шорохе и неясном звуке, возникавшем в ночи, чудился старику конский топот, звон бубенчиков и поскрипывание рессор генеральского экипажа. Вконец измученный затянувшимся ожиданием губернаторского поезда, Егор Павлович похудел за одну неделю так, словно перенес тяжкий недуг. Оба сына — Яков и Федор — несли караул на пикетах, и покос, бойко начатый было дружной бушуевской семьей, теперь приостановился. В степи выгорала под солнцем скошенная, но не убранная трава, при воспоминании о которой у старика разрывалось сердце. Словом, забот у него был теперь полон рот, и он вконец истомился душой и телом и мысленно поминал недобрым словом даже самого наместника Сухомлинова, о котором не мог прежде думать без душевного трепета.
Вечером, в канун воскресенья, когда старик сидел погруженный в горькие свои мысли на завалинке, к нему подошел незнакомый парень, в котором Егор Павлович сразу же признал переселенца: по подобию просторной рубахи из грубого выгоревшего на солнце холста, по лаптям, по волосам на обнаженной голове парня, подстриженным в скобку.
Почтительно, в пояс поклонившись Егору Павловичу, парень сказал:
— Бог в помощь, господин казак!
— Милости просим…— ответил Егор Павлович, не совсем дружелюбно посмотрев на новосела.
— А мы к вам в ножки,— сказал парень, помявшись.
— Слушаю…
— Все насчет работенки. Нет ли у вас нужды в лишних руках?
— Нужде как не быть. Нужда-то есть. Да ведь с вами не срядишься. Вы — народ капризный. Больно дорого себя цените,— осуждающе проговорил Егор Павлович, вспомнив о своем недавнем разговоре с переселенцами у ночного костра.
— Кто как. Я за всех не в ответе…— сказал парень.
— Да, это правильно,— отозвался, смягчившись, Егор Павлович и, помешкав, спросил:— Как зовут-то?
— Максим.
— Так, так, Максим… Ты ишо один али с бабой?
— Один, как перст…
— Ага. Это уже лучше… Сколько же ты возьмешь с меня до покрова вкруговую?
— Дело хозяйское, сколько положите.
— Ну что же тебе положить? Трех целковых да пары сапог опойковых хватит?
— Воля ваша…— покорно вздохнув, сказал парень.
— Ну, ежли так, то можешь заступать хоть сегодня. Проходи. Там старуха покормит тебя, переночуешь, а утром подумам, с чего начать,— сказал старик, довольный в душе сговорчивостью парня.
А на другой день, поднявшись чуть свет, старик разбудил работника, спавшего в сенках, и сказал ему строго:
— Ну, давай, дружок, поворачивайся теперь попроворнее. Поедешь с сыном на сенокос. Парень тебе объяснит, што там и как.
Максим, наскоро похлебав теплой простокваши, поданной ему Агафьевной, помог Федору запрячь пару лошадей в бричку. И они выехали в степь верст за десять от станицы, где вторую неделю лежало неубранное бушуевское сено.
По дороге разговорились.
— Издалека, приятель?— спросил Федор.
— Пензенской губернии.
— Это сколько же верст будет до вас отсюда?
— Говорят, тыщи три с гаком. А нашему брату за миллион показалось…
— Это пошто так?
— Не дорога — каторга…
— Вот как?! Што же тебя потянуло в наши края?
— Не от сладкой, конешно, жизни…
— А чем она слаще будет тут для тебя?
— То-то и оно, что и тут, вижу, придется хватить мне горького до слез. Тронулся из родных мест я каким-никаким хозяином, а у вас вот батраком оказался.
— Это каким же манером?
— А таким, что за дорогу и обоих родителей потерял, и последней лошаденки лишился. Старики в земской больнице в Челябинске в тифу померли. А тут последняя лошаденка пала. Беда-то, говорят, в одиночку не ходит… Вот и отстрадовался я. Покукуй теперь на новых местах без коня, без кола и без вола. Куда денешься? Одно прямое сообщение — в батраки!
— Да, незавидная твоя доля. Незавидная,— сочувственно проговорил Федор.— Знаю, знаю, браток, как работать на чужих людей. Сам чертомелил.
— Ты?! Неужели и среди вашего брата есть такие?!
— А ты думал как? Казаки тоже, брат, не все у нас одинаковы. Не все в масле катаются. Есть и у нас такие, что всю жизнь бьются, как рыба об лед, перебиваются из кулька в рогожку. Есть, браток, есть,— сказал Федор с ожесточением.
— Вишь ты, какая притча выходит. А я думал, што казакам всем, как панам, в этом краю живется.
— Кое-кто действительно пан паном живет. А есть и среди нашего брата холопы.
— Вот не думал…— признался Максим.
— Так-то, приятель!— заключил Федор, протягивая Максиму кисет с махоркой.
Они закурили и остальной путь до пашни ехали уже молча. Каждый из них погружен был теперь в свои думы. Невеселыми, горькими, угрюмыми были эти думы и у того и у другого.
Доставив Максима до места, где стояла среди степи брошенная на пустоши старенькая бушуевская сенокосилка, Федор объяснил ему несложные его задачи (надо было скопнить сгребенное в валки сено) и повернул лошадей обратно. С полдня ему надо было вновь заступать в караул на пикете, и он поторапливался домой, чтобы успеть еще почистить коня и привести в порядок свое войсковое снаряжение.
Кони бежали ровной и бойкой рысью. Федор, намотав на руки вожжи, развалился на свежей траве, которую накосил перед выездом с пашни, и, глядя в голубое, безоблачное небо, вполголоса напевал, с тоской и нежностью думая о Даше:
— Куда, казак, едешь? Куда отъезжаешь?
На кого ты, милый, Меня покидаешь?
— Еду я, еду
В дальнюю дорогу, Оставляю тебя я На единого бога…
Не допев песни, Федор закрыл глаза и как будто задремал. Странное, не совсем уживчивое с его характером чувство покоя овладело им. Мерно постукивали колеса брички. Глухо звенели о твердый дорожный грунт конские копыта. Пряный и бражный запах свежей травы слегка кружил голову. Где-то далеко-далеко тревожно кричал в займище дикий гусь — не то потерявший самку гусак, не то подранок. И все эти звуки, запахи и шорохи степи напоминали Федору о Даше. Не поднимая смеженных век, он видел, как в сновидении, открытое, светлое лицо девушки, ощущал запах золотящихся волос. Даже мягкий грудной голос Даши звучал в нем сейчас печально и глухо, как звучит басовая струна гитары, нечаянно задетая темной ночью…
Федор весь был во власти живых и почти физически осязаемых воспоминаний. Он видел сейчас перед собой немировский пятистенник с высоким резным крылечком, легкий тюль занавесок в окнах и розовые лепестки герани, а по ту сторону занавески плавно скользит златокосая девушка.
Все это и есть, наверное, счастье, и, подумав об этом, Федор удивился тому, как, в сущности, немного надо человеку в жизни, чтобы быть счастливым!
Открыв глаза, он, слегка приподнявшись, огляделся. Над степью висела легкая дымка жарких полуденных марев. Удивительно много было вокруг диких цветов. Словно рассеянные чьей-то легкой, беспечной и щедрой рукой, росли они в неслыханном изобилии, кружась по холмам и разбегаясь по балкам врассыпную, как разбегается в праздничный день на станичной полянке веселый и яркий девичий хоровод. Желтые гроздья степной кашки никли, подрагивая под тяжестью повисших на них ос. Кремовые колокольчики затаенно выглядывали из венков голубых незабудок. Сухой, милый сердцу степного человека запах мелкой придорожной полынки растворялся в густом аромате не мятых конским копытом трав.
Все вокруг полно было в этот полуденный час покоя, умиротворяющей тишины. Таким же покоем окрестного степного мира была сейчас полна душа Федора.
«Через пять ден к венцу!»— подумал Федор, и, представив Дашу в ее белом подвенечном платье с воздушной газовой фатой на плечах и себя рядом с нею, он почти ощутил прикосновение ее легких, трепетных рук…