Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы - Котлярский Марк. Страница 13
Она умерла сразу.
Как позднее выяснило следствие, ее родители, не замеченные в злоупотреблении алкоголем, почему-то запирали дочку в отдельной комнате и морили голодом. «Никто, ни милиция, ни органы опеки, ни школа, не предприняли ничего серьезного после того, как девочку задержали за попрошайничество» — говорилось в следственном протоколе.
Впрочем, родители покойной, когда началась очередная шумиха вокруг самоубийства, объявили своим соседям:
— Вы это начали, теперь сами собирайте деньги на похороны, у нас нет средств…
…Интересно, каким образом в воспаленном сознании великого Достоевского родились пронзительные строки о слезе ребенка, способной перевесить все счастье мира? Не тогда ли, когда ранним петербургским утром, настойчиво стучась в дверь к Тургеневу, он бахвалился, что растлил очередную малолетку?!
Нет, не тогда!
А тогда, когда он вместе с Тургеневым отправлялся в заведение мадам Жовини, где их уже ждал Куприн с еще не написанной повестью «Яма». Признаться, втроем они частенько устраивали журфиксы в борделе. Потому что Толстой говорил: «Нельзя порицать того, чего не знаешь!»
Человек в черных очках на переднем сиденье
…Четыре дня подряд я вижу в автобусе человека в черных очках. Как правило, он садится на переднее сиденье, сбоку от водителя.
Этот человек-слеп; рядом с ним стоят его костыли, на голове — кипа, одет он тщательно и опрятно, часто общается с водителем, говорит громко, весело, напористо, речь его пересыпана цитатами из Талмуда и речениями мудрецов. Иногда ему достаточно небольшой зацепки, чтобы уйти в собственные размышления, уйти так далеко, что первооснова беседы оказывается напрочь забытой, ненужной, как отслуживший свой век инвентарь.
— Интересно, как там поживает…? — называет кто-то из примостившихся по соседству пассажиров имя знаменитой топ-модели, ныне успешно подвизающейся на ниве общественной деятельности.
— Опять беременна, — уверенно откликается слепой, хотя известно, что топ-модель недавно родила третьего ребенка и рожать в ближайшее время не собиралась.
Но слепому не столь важна истина — скорее, возможность о чем-то поговорить. Он вслушивается в звук собственной речи; при этом его остекленевшие глаза, по слову Бруно Шульца в «Коричных лавках», «точно маленькие зеркальца, отражали все яркие объекты…».
…В один из четырех дней я наблюдаю занятную картинку: рядом со слепым сидит яркая бабенка лет пятидесяти; она оживленно переговаривается со своим соседом, потом внезапно замолкает.
— Что-то случилось? — удивленно спрашивает слепой.
— Да, шею схватило, — капризится бабенка, повернуться не могу.
— Подумаешь, проблема! — смеется слепой. — Давай я тебе шею промассирую, и все как рукой снимет.
— Давай! — соглашается собеседница.
— Знаешь, — бормочет слепой, нежно, как музыкант, ведя необычную партию массажа, — мне друзья мои рассказывали, что читали в объявлениях службы знакомств: «Слабовидящий житель юга ищет женщину, приятную на ощупь…» А ты-приятная на ощупь, хотя я… подожди… я чувствую напряжение, ты напряжена, расслабься, не дергайся…
— А хорошо у тебя получается… — мурлыкает довольная соседка.
— Я вижу руками, — говорит слепой и раскатисто смеется.
Где-то неподалеку смеется море, и только слепой может на самом деле оценить эту метафору, поскольку для него она вовсе не метафора — она входит в него на не видимой, не ощущаемой нами реальности, данной ему на горьком уровне осязания (осознания?)…
Под темной вуалью…
Сжала руки под темной вуалью.
«Отчего ты сегодня бледна?»…
…Чего-то не хватало для завершения сюжета, какой-то детали, мелочи, из-за которой повествование не выстраивалось, выходило рыхлым, неубедительным.
Он снова и снова перебирал в памяти эти три дня, пытаясь понять, что же произошло, почему у него такое ощущение, словно его оскорбили, отхлестав по лицу ажурной женской перчаткой; он явственно видел эту перчатку, ощущая запах дорогой кожи и так же явственно ощущал, как горело лицо от хлестких ударов.
Три дня она водила его за нос; два дня назначала встречи и за полчаса до свидания их отменяла; в последний день они все-таки встретились, но говорили не больше десяти минут; смеясь, она попросила прощения и сказала, что обязательно свяжется с ним вечером, но вечером отделалась издевательской смской: «У меня ужин с партнерами, а затем я улетаю. Удачи!» Он написал в ответ, мол, я понимаю, что Вы-человек слова: захотели — дали его, захотели — взяли обратно. Но она даже не ответила, да и прочитала ли она вообще это сообщение?
Наверное, если бы речь шла о любовной интрижке или романтическом чувстве, обида была бы объяснимой: уязвленное самолюбие, нормальная мужская реакция в случае «облома»; на самом деле все оказалось куда проще и потому противнее.
К тому времени, когда она собиралась приехать, он знал о ней многое: владелица нескольких крупных компаний, бизнес-леди, приумножившая многократно состояние своего отца, благотворитель и общественный деятель. Обладая восхитительными манерами, в то же время отличалась жестким, как жесть, характером. Во многом это объяснялось трагическими изломами ее судьбы: у нее на глазах расстреляли отца — успешного бизнесмена, а любимого брата пырнули ножом в подворотне.
Все, решительно все говорило в пользу этой незаурядной женщины, все обстоятельства играли ей на руку, ее портрет рисовался исключительно благостными мазками, а умилительные родственники слащаво молились на завершенный образ, множившийся, как образа на закопченных от воскурения стенах.
Что же все-таки вызвало у него столь резкое раздражение?
И он вдруг понял: смех.
Действительно: человек может как угодно маскироваться, прятаться за хорошие манеры, удачно молчать, но смех выдает его с головой, обнажает суть, являя неприкрытый характер.
Так вот, смех у нее был лающий, отрывистый и не очень приятный.
Он вспомнил, как в далеком детстве несколько раз смотрел по телевизору сказку «Тим Талер, или Проданный смех». Точнее и не скажешь — проданный смех, проданный Мамоне, монетам, щелкающим в каждом зрачке.
«…И князь тем ядом напитал Свои послушливые стрелы»; о, как ему хотелось выместить свою ярость в строчках электронного письма, чтобы они прожгли экран, выведя его из строя, а ее выведя из себя, лишив изображение четкости и покоя.
«Любезная моя, — так бы он, наверное, начал это письмо, — теплота и сердечность Ваша, обязательность и принципиальность тронули меня до глубины души. Это, по всей видимости, родовое чувство, а Ваш род всегда славился исступленным служением отчизне, что подтверждают недавно раскрытые архивы спецслужб.
Впрочем, к чему исторические изыски, драгоценнейшая Вы моя?
Вас совершенно, ну ни капельки, не должно волновать, что Вы гоняли по жаре человека в полтора раза старше Вас да еще и с одной работающей почкой. Подумаешь, эка невидаль, прошвырнулся туда и обратно.
Не стоит, любезная, не берите в голову, в любом случае Вы — удивительный и чуткий, а главное — тактичный человек…»
Разумеется, ничего подобного он не написал, отправил по электронной почте несколько сухих строк: «Многоуважаемая! Мне очень жаль, что наши интересы не совпадали.
Искренне рад нашему знакомству».
Усмехнувшись, похвалил себя за то, что вовремя обуздал эмоции, не поддался порыву. Но, признаться, кошки на душе скребли по-прежнему.
«Кафкианская ситуация…»-подумал он и раскрыл наугад лежащую рядом с компьютером книгу Макса Брода «Кафка. Узник абсолюта», наткнулся на 127-й странице на одно из писем Кафки тому же Броду: «Вчера я ходил в отель с проституткой. Она была в достаточно зрелом возрасте, чтобы предаваться меланхолии, но была печальна, и ее не удивило, что кто-то обращается с проституткой не так нежно, как с любовницей. Я не принес ей никакого утешения, потому что она ничем не облегчила мое состояние…».