Батискаф - Иванов Андрей Вячеславович. Страница 37

— Нет, нет, — сказал Ханни, — ты не калека, а только притворяешься калекой. Это твой образ, ты носишь маску, безобразную маску, потому что не желаешь, чтоб твое подлинное лицо видели обитатели пустынь и оазиса, в котором находится наша башня. Все думают, что ты — урод, и вообще, они думают, что нас нет, они не видят ни дворца ни башни, люди, что обитают вокруг, они думают, что придумали нас, что мы — сказочные персонажи, что мы являемся во сне, что мы духи, а мы всего лишь управляем волшебной машиной, которая, как призма, преломляет время, изгибает пространство и делает нас неуловимыми для глаз, мы можем замедлять и убыстрять течение времени. Мы можем отправлять вместо себя голограмму. Мы можем все, потому что, если приготовить волшебные чернила, и написать ими желание на спине девственницы в полнолуние, а потом сбросить ее торжественно с башни на скалы озера, над которым растет наша башня, то оно исполнится. Но ты — не урод, ни в коем случае. Ты хромаешь. Это ранение. Это старая рана. Битва с какими-нибудь дикарями. У тебя горб. Но он накладной, конечно. Когда ты ведешь ко мне на поругание очередную принцессу, похищенную из далекого королевства, ты ведешь ее по очень длинной лестнице, такой длинной, что пока вы доползете до моей спальни, она вся изойдет. Ты даже видишь влажную дорожку на ступеньках… Ты стоишь у двери и подслушиваешь, а потом я посылаю тебя за водой и фруктами, сладостями и кальяном, ты ползешь вниз, слизывая еще влажную дорожку со ступенек, а потом прешь на себе кувшин воды, корзины с едой, кальян, все на себе, хромая, к нам, наверх, бедолага! Мы жрем и трахаемся, а ты за дверью подслушиваешь, и даже подглядываешь в замочную скважину, мастурбируешь, но никак не можешь кончить, потому что тебе уже семьдесят пять, и ты давно ничего не можешь, потому что во время пыток в плену тебе отсекли яйца. Хэхахо! — воскликнул Хануман, вытягивая меня криком из дремы. — Вот это сказка!

— Продолжай, Ханни, — едва ворочая языком, говорил я ему, — продолжай!

А на руке у меня рос болезненный волдырь, уже гноился, потому что сутки пролетели, а я не заметил, надо было искать мазь, дезинфекцию, антибиотики, но мы грели фольгу, разгоняли до цвета крови героин, курили его через стеклянные трубочки, — змейкой дурман бежал по стеклянному метрополитену, вползая в мои легкие, мои глаза выворачивались на нос, выпадали на ноздри, с наслаждением наблюдая, как дымок крадется по прозрачной трубочке, я окосел, мое левое ухо стало правым, мои щеки слиплись, склеились, срослись навечно.

Колено медленно шло на поправку; Хотелло мне советовал гулять, даже разрешал выходить на воздух, он выгонял меня во двор, мы с Хануманом ходили в магазин делать покупки, Хотелло придумал, чтоб я следил за его внуками и учил его младшего сына английскому.

— Раз уж ты совсем не можешь работать, вот, поучи моего младшего английскому и присмотри за внуками…

Я проклял все. Сын был тупой. Хуже того, он издевался надо мной, он намеренно ничего не учил, вздыхал, умышленно коверкал слова и делал вид, что не понимает. «Hva’ sige du nu?» [55] — говорил он, надвигая брови на глаза. Он притворялся… Я это видел. «Hva’ ba’?» [56] — говорил он с тупым выражением лица, какое я примечал у местных подростков, что шатались цветными бандами у супермаркета с пивом и сигаретами, плевались друг в друга, брызгались пивной пеной, рыгали, швырялись окурками и бутылками. Каждый раз, когда я просил его перевернуть страницу или открыть параграф того или иного задания, мальчик кривил губы и говорил: «Hva’ fornu?». [57] Или просто — Hvad? [58] — с кончиком языка, забытым на губе, как требует мягкая датская d, отчего он становился похожим на нализавшуюся кошку. Хотелось треснуть учебником по голове этого тринадцатилетнего оболтуса и крикнуть ему: «Ты делаешь это не как мальчик! Ты делаешь это, как датская девочка, черт тебя подери!» Так оно и было, и Хануман, который учил его итальянскому, говорил, что да, он действительно перенял ужимки девочек, по какой-то причине младший сын Хотелло вел себя как девочка.

— Но это не его вина, Юдж, — говорил Ханни, — во всем виноват Хотелло. Это все из-за него, потому что они долго притворялись, что он девочка, они сами так себя вели, они очень хотели девочку, вернее, Хотелло хотел девочку, и стал делать из него девочку, к тому же ребенок — жертва страшного эксперимента, ведь Хаджа хочет, чтоб он был вундеркиндом, чтобы он говорил на стольких языках. Посуди сам, Юдж, в семье они говорят на русском, в школе и во дворе он говорит на датском, он в школе учит немецкий, в датских школах обязательно надо учить два иностранных, они ему выбрали английский и немецкий. Немецкий у него идет лучше, потому тебя взяли подтянуть английский. Ну и я учу его итальянскому! Подумай, что у ребенка в голове!!! Если кто-то и виноват, в том, что он станет идиотом, насильником, извращенцем, то только Хаджа, Хаджа, и никто другой!

Я шел рядом, с палкой, хромал, скорчив рожу, горбился. Так мы ходили в магазин, в библиотеку, по коридорам отеля, в подвал, на чердак, в чулан украсть бутылочку виски. Мы наливали себе в стаканы виски и продолжали ходить, потому что Хануман утверждал, что я обязан ходить.

— Пойми, чтобы вылечить твою ногу, ты обязан двигаться, ибо костыль, который я тебе дал, он тебе не просто нужен затем, чтобы облегчить тебе жизнь, а он — лечебное устройство, костыль — это лучшее лечение от хромоты. Поэтому ты должен ходить с палкой, пить виски и ходить.

И мы ходили по чердаку, я таскался за ним со стаканом и палкой, кривил рожу и всматривался в его божественные черты. У Ханумана был волшебный веер, взмахом которого он мог развеять в прах караван; коробочка с волшебными термитами, которые по его приказу сгрызали дотла неприступные крепости. За вечер мы обходили все владения Ханумана, весь замок, все комнаты. Я поливал шпионские растения, кормил собак-оборотней, выбрасывал в окна корзины с фруктами полицейской обезьяньей своре. Дел было много. В каждой комнате было много зеркал, которые быстро зарастали ночной паутиной, приходилось произносить молитву перед каждым пауком, умоляя его воздержаться от работы хотя бы на час, потому что в зеркалах ожидались гости: они появлялись время от времени. Зеркала были лазейками в другие миры. Хануман годами настраивал их. Направлял луч своей мысли в хрустальный шар, находил объект для созерцания и настраивал свое зеркало так, чтобы в нем появлялось отражение существа, за которым он наблюдал. Принц каждый день курил трубку в кресле, разглядывая, как передним появляется и исчезает далекий волшебный мир или человек, не подозревающий, что за ним следят, пока он пьет из лужи. Иной раз Принц лениво вмешивался в политику того или иного государства (в том или ином историческом разрезе): совершив ряд подражательных движений перед зеркалом, он овладевал телом объекта наблюдения и отправлялся в путешествие по чужой стране. В теле другого человека он мог творить что угодно, он совершал самые невероятные вещи, устраивал оргии, отдавался на растерзание львам, организовывал заговор, становился родоначальником новой религии, делал в странах перевороты, произносил бунтарские речи, за которые человека, которым он овладел, казнили, а принц, проснувшись от дремы в своем кресле, принимался настраивать магический кристалл в поисках новой жертвы.

Мы так увлекались, что нам казалось, что нашу сказочку слушают прямо сейчас те, кто в будущем купят книгу, которую мы когда-нибудь напишем и опубликуем, Юдж! Да, да, обязательно, Ханни! Это было потрясающе, мы ходили по чердаку с расширенными глазами и говорили сдавленными от восторга голосами, нас охватывал истерический хохот, я зажимал себе рот, Хануман говорил, замолкал, смеялся, снова говорил, задыхаясь от смеха, и понять его было почти невозможно: его слова то уносились, как цветки мимозы, сорванные ветром, то комьями вываливались, недоношенные, слипшиеся, грозные, как заклинания сектантов поклонявшихся Ктулху. Мы старались говорить как можно тише, и все равно нам казалось, что нас слышит весь дом, вся вселенная.